Но мы никогда не узнаем реальных причин того, почему живем в этом городе, обедаем с этим человеком, сталкиваемся с ним на улице и объясняем, как пройти в Музей изобразительных искусств… Поэтому не грусти, розовощекий мальчишка.
Возможно, милый Агеев, когда играешь с женщиной, сохраняя трезвый рассудок, легко добиваешься ее. Только этими победами не дорожишь, этих женщин всегда мало, к ним быстро остываешь. У тебя ведь так было? Да? Много раз.
А хочется настоящего Чувства. И вот оно подкрадывается, ты уже взрослый, ты узнаешь его по шороху шагов, шелесту одежды, запаху дыхания. Ты уже взрослый, хоть и тоскуешь по вечному детству. Ты догадываешься, чем это может закончиться, но ты позволяешь ему войти, и проникнуть в тебя, и завладеть тобой, и стать тобой, и вытеснить тебя.
Это всегда очень трогательно, когда ты, загипнотизированный Человеком своего Чувства, раскрываешься, снимаешь броню, как доверчивая черепаха выползаешь из своего панциря. Но едва ты перестаешь быть для нее хоть в чем-то загадкой, ты сразу становишься предсказуемым послушным животным, готовым бежать, куда она поманит. Разве не так? Ты перестаешь быть мужчиной, заслуживающим внимания. Ты перестаешь быть мужчиной. Если в тебе нет неведомой для нее силы, ей уже невозможно покоряться твоей воле, а без этого она – не женщина.
И она начинает смотреть сквозь тебя. И видеть других сквозь тебя. И ты сходишь с ума. Сначала ты перестаешь спать. Любое забвение кажется подарком, но и там, в зыбучих песках между явью и тонким миром – ее тени. Внутри тебя – пустота. Тебе уже не нужно ничего. Даже она. Только бы почувствовать малейший вкус к жизни. Только бы снова стать живым.
Послушай, мудила Агеев! Ты все знал заранее, но ты не мог поступить по-другому. Еще более страшным кошмаром в уголках травмированного подсознания для тебя зудела мысль, что ты больше никогда, до конца своей никчемной жизни, никого не полюбишь.
А если женщина, Слава Аллаху, все же была к тебе благосклонна, то… ты ведь себя знаешь… Через месяц, ну, через два ты напьешься ее тайной, она перестанет интересовать тебя, и ты вновь начнешь испытывать этот зуд и томление. Тебе опять приспичит кого-то покорять и завоевывать. Не мазохизм ли это? Определенно, мазохизм. Никаких сомнений, это точно мазохизм».
Это письмо я написал себе сам. И сам себе отправил. С одного почтового ящика на другой. Так я пытался работать собственным психотерапевтом. После «самого красивого прощания в ее жизни» мне не оставалось ничего, кроме самоуговоров, самовыяснений, самовнушений. Почему все слова, начинающиеся с «сам», напоминают о мастурбации? Я не мог мастурбировать. Вместо этого я пил, пил, пил, пил, еще раз пил… я просидел месяц, не выходя из дома. Просто сидел и слушал, как растет моя борода. Она росла медленно благодаря монголо-татарскому игу. Затем я сбрил бороду. Часть рассудка вернулась ко мне.
Я раскладывал, анализировал, бесконечно разбирал по косточкам нашу ситуацию и уговаривал себя, что так было нужно. Что иначе было просто нельзя. Невозможно. Немыслимо. Нереально. Все. Стоп.
Я бросаю автомобиль на пустой парковке у отделения милиции. Взлетаю на третий этаж, перепрыгивая через две ступеньки. Перила… ручка… дверь… Молоденький лейтенант спрашивает у меня документы, я, как сомнамбула, достаю паспорт, расписываюсь в какой-то ведомости. Подоспевший Ройзман быстро утрясает формальности. Нас проводят в комнату, там нет никого, только стол и два стула, привинченные к полу. Спустя три минуты и сорок секунд дверь открывается и входит Она. Я смотрю на Белку, на ее побледневшее лицо, заострившийся нос, полуоткрытые губы, выцветшие волосы, опущенные руки, выпирающие ключицы, впалый живот, каплевидные бедра, затем я долго смотрю в пол.
– Привет, – глухо говорит она.
Как перепахало ее время! То время, что мы не виделись… А может, виновата только одна последняя ночь? Передо мной будто другой человек. Я вижу полный суповой набор ее частей тела. Но только глаза… Я больше не вижу двух лазерных потоков. В этих глазах погас свет!
– Ты еще носишь рыбу, которую я подарил? – спрашиваю ее.
Она, не мигая, смотрит на меня пустым взглядом.
– Рыба! Помнишь? Моя рыба… Которую я подарил тебе?
ГЛАВА 2
БЕЛКА
Сколько себя помню, все меня хотят. Всю мою двадцатилетнюю жизнь. Люди вокруг будто помешались на желании. Продавцы в магазинах, учителя в старших классах, врачи, милиционеры, дворники, надутые буржуа в кабриолетах, бычки на джипах. Всем есть до меня дело. Если кому-то хочется просто присунуть, я еще могу понять: малолетка-секси, зов природы, – порочно, потому – естественно и человечно. Но почему вокруг полно извращенцев, которым не терпится схватить меня, запереть в шикарную витрину и каждый день протирать слабым раствором кальция? Если с тобой такого никогда не случалось, значит, ты – синий чулок, или чудаковатый уродец, или «не пришей ничего ни к чему», или – Святой. В таком случае ты меня не поймешь. Тогда тебе не нужно слушать дальше эту историю, лучше сходи в душ, постриги ногти, прими «фенибут» и постарайся поскорее заснуть.
Даже чудак Фил, с которым я выросла вместе как с братом-близнецом, заявлял, когда нам обоим едва стукнуло по четырнадцать лет:
– Знаешь, что общего у тебя с Зиданом?
– ???
– У вас обоих офигенные ноги!
Вся моя история – история вожделения. История разрушительной похоти. История бумерангов, направленных мне в голову, в живот, в пах… Бумерангов, отражаемых мной, изо всех отпущенных мне сил, и разлетающихся вокруг, как птицы неведомой ярости. Что? Ой! Прости, пожалуйста! Я не хотела… Это всё журналисты виноваты! Пресса меня испортила. Я за этот год с ними так привыкла к этому резкому тону, к этим декларациям и меморандумам… Тьфу! Совсем превратилась в куклу-робота. Буратино-телекомандато, как говорят милые итальянцы… Нет, с тобой я так не смогу… С тобой все по-другому… Я должна рассказать тебе эту историю, как… как колыбельную… ты же поймешь? Я спою тебе свою жизнь… Нет. Давай-ка по-другому. Я будто бы стану разглядывать фотографии в семейном альбоме. Я люблю фотографии. А ты? Тебе нравятся фотографии?
Вот я крашеная в «платину» у входа в «Шлагбаум», с открытым животом и наглым взглядом. Здесь мне шестнадцать. Мы живем в Твери. Я и мой дядя, которого я в глаза называю дядя Тони, а за глаза зову «Tony Pony», потому что школа с углубленным изучением английского сделала из меня законченную мисс Тэтчер, так мы обзывали англоманок.
Но по паспорту мой дядя – Антон Афонович. Ему недавно стукнуло сорок лет, мы не отмечали. У него брови – как два мохнатых енота. Поэтому иногда незнакомым людям кажется, что взгляд у дяди тяжелый и хмурый, как колючая елка в зимнем лесу. Он почему-то помешан на елках… Хотя на самом деле его брови – два подвижных енота-акробата, дядя иногда дает их представления, и в такие минуты любой поймет, что Тони-Пони – сказочно добрый, а больше всех на свете любит меня. И я его очень люблю. Он у меня – единственный. Правда, еще есть Фил, который называет меня «Народная артистка» и таскается из клуба в клуб, следом за моей артистичной персоной. Фил мне не «мальчик-друг», а просто хороший друг, если ты понимаешь. Почти брат, мы ведь росли вместе. Фил – большой, добрый и немного несчастный. Большой и добрый он от природы, а несчастным его, кажется, делаю я. Фил влюблен в меня с первого класса. А я… А я уже сообщила, что я – редкостная сука? Нет? Хм… Это правда. Ну, как я могу броситься на шею парню, с которым мы ходили на соседние горшки в детском саду? Двухметровый неуклюжик, Фил на все вокруг посматривает настороженно-наивно из-под своей косой черной челки. На самом деле он не наивен, просто – плохое зрение, а очки Фил не выносит. Еще он занимается дзюдо, читает все время какого-то Мисиму и достает меня длинными россказнями о самурайском духе. По их, по-самурайски, рассказывает Фил, жить надо так, будто ты уже умер. Я примерно так и отреагировала, когда он в первый раз сделал мне предложение: