ЭПИЛОГ
СТАРЫЙ ДОМ В ЦЕНТРЕ МОСКВЫ
Капель? Скальпель? Капель? Скальпель? Да какая может быть разница? Оба слова – об одном и том же. Святые прорабы! Обнаглевшая капель точит мою крышу, как затупившийся скальпель, а я всего-то и могу – стоять и делать вид, что не замечаю. Потому что я стар.
Некоторые мои жильцы уверяют друг друга, что старость похожа на младенчество. Обычно они делают это, когда нужно лишить стариков права голоса. Но они правы.
В 16 лет мне казалось неприличным доживать до 30. Мои сверстники то и дело взрывались, сносились, перестраивались. Мне было стыдно выделяться.
После 30-летия стало интересно дожить хотя бы до 70. Меня вдруг стал интересовать процесс старения. Интересно наблюдать новые трещины в кладке, отыскивать проржавевшие провода, ощущать покалывание в отопительной системе, которого никогда прежде не чувствовал.
Юность проста. Ты льешь и льешь в один крепкий граненый стакан, стараясь заполнить его. Развиваешь себя, приблизительно распределяя будущие цели: щедрые люди в ЖКХ, добрые жильцы, крепость Варвары Смиренной.
Старение – виртуозно. Ты подливаешь в свой стакан из одного источника, стараясь следить, чтобы он не раскололся, и вовремя заметить, с какого бока пошла новая трещина. Одновременно ты должен переливать из него в десяток других стаканов, подставленных жаждущими. Работка как у циркового жонглера. Как у Фрейденберга из апартаментов 17, лет шестьдесят назад.
Юность проста. Юность определяют одной краской. Этот – монолитный. А тот – интересной планировки. Другой – высотный. А еще – хрущевки, сталинки, панельные, блочные, да…
Старение – полифонично. Про старика можно сказать, что он ревматичными перегородками почувствует, когда придет непогода, нюхом найдет уютный уголок, куда прилетит спасаться от непогоды редкая птица, не спугнет ее, сумеет поговорить с ней и перевести эту беседу на язык человеческий.
– Пинь-Пинь-Тарарах! – трещит эта пичуга у чердачного окна и высовывает крыло наружу.
Куда ты, дуреха? Еще не весна. Так… оттепель. Погода больше не хочет, чтобы ее понимали. Все перемешалось. Посреди июньской жары – вьюги с градом, в январе – жара и трава зеленеет. Я-то давно махнул на это дело антенной. За временами года слежу только по разговорам жильцов, да и – на что оно мне? Ведь я стар. А жильцы редко опускаются до настоящего. Разговорами, все больше – в будущем. Планируют и мечтают. Мечтают и планируют.
В квартире 9 на втором этаже маленькая Юля выпрашивает у отца большой аквариум. И много-много рыбок. «Зачем?» – удивляется ее отец. «Целоваться», – отвечает Юля.
В апартаментах 7 мечтают о покупке домашнего кинотеатра. Обязательно с пакетом «Мэджик вижн». В апартаментах 12 собирают посылку. Бритоголовый качок выводит маркером на фанерной крышке: «В Африку!» и кричит в коридор:
– Эй, Томка! Панадол не забыла положить? А теплые носки?
С таблички на входной двери в апартаменты 15 кто-то стер глупое «surr. 1.5».
Сиятельные Архитекторы! Не поверите! Там тихо. Не грохочет музыка, не орут нетрезвые поэты, даже стиральная машина заткнулась. Как я благодарен им за эту тишину! В апартаментах двое обнаженных людей. Он и она. Лежат в ванной, жгут свечи. И шепчут. Чу, кажется, шепчут обо мне.
Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы…
Девушка, ослепительная брюнетка с огромными ресницами-опахалами, лежит на груди у юноши, вытянувшись как струйчатый питон во всю длину ванной и читает ему стихи. Глаза юноши закрыты. Он дышит ровно, будто спит. Девушка нежно щиплет его грудь:
– Эй, мечтательный папарацци! Как ты можешь спать? Это же стихи! Из твоей, кстати, книжки.
– Из «Улисса»? – юноша открывает глаза и целует девушку в плечо.
– Как бы не так. У тебя под обложкой «Улисс» романов десять зашито. Не считая пьес и стихотворений!
– Бабушка постаралась…
– Повезло тебе с воспитанием. О чем задумался?
– Так… Славу вспомнил.
– Ух! Завтра же девять дней будет… Белка из Стокгольма прилетит… Соберемся все вместе. – Она внимательно смотрит на юношу.
– Даже не думай, – отвечает он на ее немой вопрос. – Я же здесь, с тобой. Только с тобой. Кстати, я тебе не рассказывал, что сестра Славы прислала мне пачку его писем Королеве Англии?
– Впервые слышу.
– Там было одно письмо, в котором он писал ей про собственные похороны.
– Ты его помнишь?
– Не дословно. Он писал примерно следующее:
«Милая Королева! Когда я все-таки умру, то не хочу, чтобы меня зарывали в землю по этому варварскому и неэстетичному обычаю. Моя похоронная процессия видится мне так. Шестерка лошадей везет орудийный лафет. Есть что-то гордое и в лошадях и в лафете. Чего нипочем не отыщешь в уродливых катафалках. Меня везут в крематорий. За повозкой топает духовой оркестр. Играют смитсовскую „Queen is dead“. За оркестром идут все женщины, которых я любил и которые отвечали мне взаимностью. Они разодеты в лучшие свои платья, но – без косметики. Они пританцовывают и улыбаются. Они радуются. У нас с ними было. Далее следуют женщины, которые хотели любить меня. Но у нас с ними не было. Они одеты в траур. Их лица покрыты вуалями. Они идут и рыдают в голос. У нас не было. Ну… а дальше – клоуны, карлики, пожиратели огня, мимы, дипломаты, депутаты и прочая мировая фрик-общественность».
– Эстет!
Конечно, они обсуждают того татуированного любовника, которого столкнула с балкона его зубастая пассия. Сейчас мне непонятно, чего в голосе брюнетки больше – горечи или гордости. Впрочем, какое мне дело! Ведь я стар. Я слишком стар, чтобы испытывать любопытство. До вчерашнего дня меня занимал лишь один вопрос:
– «Ь»? Или «Ъ»?
А сейчас и он отпал. Потому что оба хороши. Эти братцы умеют хранить тайну. В них – тишина, которой мне так не хватает. В них – молчание.