Курятник в дальнем углу двора, за сараем. Я загоняю последних квочек, задвигаю щеколду — и в темноте, выпрямившись, едва не врезаюсь в кого-то.
— Ой!
— Тихо, это я, — слышу тихий голос Ромы.
Он стоит совсем близко. В сумерках я едва различаю его лицо — только блеск глаз да светлое пятно футболки (хоть оделся, и на том спасибо, а то весь день меня этими торсами доканывали).
— Ты чего тут? — я делаю шаг назад и упираюсь спиной в теплую стену сарая.
— Теть Валя попросила фонарь повесить, — он кивает куда-то в темноту. — А ты чего пугаешься? Я ж не кусаюсь.
— Я не пугаюсь.
— Ага, — он усмехается. — Поэтому к стенке прилипла.
Я хочу отойти. Правда хочу. Но он делает шаг ближе — и вот он уже совсем рядом, и я чувствую тепло его тела в прохладе вечера, и запах — реки, травы, чего-то такого, от чего внутри все сжимается.
— Рома, — говорю я, и голос выходит не такой твердый, как утром. — Мы же договорились.
— Это вы с Глебом договорились, — мягко поправляет он. — А меня там в тот момент, кажется, не очень слушали…
Он поднимает руку. Медленно, давая мне время отстраниться. И кончиками пальцев убирает прядь волос с моей щеки — совсем как Глеб днем, и я мысленно проклинаю их обоих за этот прием, который работает безотказно.
— Я весь день смотрел, как ты делаешь вид, что меня нет, — тихо говорит он. — И знаешь, что? Ты ужасная актриса…
— Неправда…
— Правда… — его пальцы скользят по моей скуле, к подбородку. — Потому что ты краснеешь каждый раз, когда я рядом. Вот как сейчас.
— Это от жары.
— Солнце село час назад…
И мне нечего ответить. Совсем нечего. Потому что он прав, черт бы его побрал, и сердце у меня колотится так, что, кажется, он слышит.
Рома наклоняется. Медленно. Так медленно, что я сто раз успеваю его оттолкнуть, отвернуться, сказать «нет»…
Я не делаю ничего.
Просто стою, прижавшись спиной к теплой стене, задрав к нему лицо, и жду… и сама себя за это ненавижу, и ничего не могу с собой поделать.
И он целует меня.
Совсем не так, как Глеб.
Глеб целовал властно, изучающе, словно ставил клеймо. А Рома — нежно. Легко. Будто пробует на вкус что-то очень хрупкое, боясь спугнуть. Его губы мягкие, теплые, и он целует меня неторопливо, ласково, чуть улыбаясь мне в губы, и от этой улыбки у меня плавится все внутри.
И мое гордое «не дождетесь» рушится.
Просто складывается, как карточный домик.
Мои руки сами тянутся к нему — цепляются за футболку, комкают ткань. Я отвечаю на поцелуй, и слышу, как он тихо выдыхает мне в губы — удивленно, довольно, — и притягивает меня ближе, обнимая за талию. Теплый, надежный, и целует уже смелее, глубже, и я тону в этом, как тонула вчера в реке…
Где-то совсем близко скрипит калитка.
Мы отскакиваем друг от друга. Сердце колотится у горла.
— Машка? — голос тети Вали. — Закрыла кур-то?
— З-закрыла! — выдавливаю я, отступая в темноту, чтоб не было видно моего пунцового лица.
— Ну иди домой тогда, мать заругает, что я тебя допоздна эксплуатирую.
— Иду!
Я разворачиваюсь и почти бегу к плетню — спотыкаясь, путаясь в собственных ногах. А в спину мне летит тихий, довольный голос Ромы:
— Спокойной ночи, ягодка.
Я пропала уже окончательно.
С обоими…
Какая же я дура.
Какая же я… счастливая дура.
14 глава
Маша
Спать я, конечно, не могу.
Лежу поверх одеяла, уставившись в темный потолок, и слушаю, как за стеной ровно дышит уставшая вернувшаяся мама, как тикают ходики на кухне, как где-то во дворе лает соседская собака. Обычные, привычные с детства звуки. А внутри у меня… настоящая буря, вихрь, который никак не утихает…
Я до сих пор чувствую его губы…
Я прижимаю пальцы к своим губам, как будто так можно поймать, удержать это сладкое, живое ощущение. Мягкое, теплое, неторопливое. «Ягодка», — сказал он мне в спину. И я, дура, всю дорогу до дома улыбалась в темноту, как ненормальная, с этим глупым, теплым светом внутри, который никак не хотел гаснуть.
Переворачиваюсь на бок. На другой. Комкаю подушку, будто она в чем-то виновата.
Не дождетесь
… Я это так гордо сказала утром… Вспоминаю и… И тихо стону в подушку от стыда и досады. Хватило меня ровно до вечера. До теплой стенки сарая и его пальцев на моей щеке, которые перевернули весь мир.
За окном тихо что-то стукает.
Я замираю, затаив дыхание.
Показалось. Ветка яблони, наверное, ветер поднялся…
Стукает снова. Легонько, будто камешком по стеклу, настойчиво и ласково.
Сердце ухает куда-то вниз, в живот, и начинает колотиться так, что в ушах шумит. Я сползаю с кровати, на цыпочках, обходя половицы, чтоб не скрипнули, крадусь к окну. Отодвигаю занавеску на палец дрожащей рукой.
Внизу стоит он.
Рома.
Задрал голову, руки в карманах, и, поймав мое лицо в щелке занавески, расплывается в улыбке — такой довольной, такой наглой и одновременно такой родной, что я готова его убить. И спуститься к нему сию же секунду. Одновременно. Сердце рвется из груди, а ноги уже сами несут.
Он манит меня пальцем, медленно, дразняще.
Я мотаю головой. Одними губами:
— Ты с ума сошел? Мама дома!
Он пожимает плечами. И садится прямо на нашу лавочку у забора. Мол, никуда не тороплюсь, буду ждать тебя всю ночь, если надо.
Ах ты ж…
Я натягиваю тонкий халат прямо поверх пижамки, сую ноги в тапки и, кляня себя и его последними словами, выскальзываю в сени. Дверь открываю по миллиметру — я знаю каждый ее скрип, и просачиваюсь во двор.
Ночь теплая, влажная от росы. Пахнет флоксами и остывшей землей, свежей зеленью и чем-то таким родным, деревенским… Луна висит над сараем круглая и наглая, как Ромина улыбка, заливая все серебристым, волшебным светом.
— Ты совсем? — шепчу я, подлетая к нему, сердце стучит где-то в горле. — А если мама услышит? А если тетя Валя?
— А ты тише говори, — он встает с лавочки, и мы оказываемся слишком близко. Так близко, что я чувствую тепло его тела. — И никто не услышит.
— Рома!
— Маша…
Он произносит мое имя так, будто пробует на вкус, медленно, с нежной хрипотцой, и вся моя заготовленная злость куда-то испаряется, тает, как снег под солнцем.
— Я весь вечер сидел и думал, — говорит он тихо. — Что зря нас теть Валя спугнула.
— Ничего не зря, — я скрещиваю руки на груди. Последняя линия обороны. — Очень даже вовремя. Потому что это… это было ошибкой…
— Да? — он делает шаг. — А по твоим глазам не скажешь.
— А ты по глазам не читай.
— А как же тогда? — он наклоняет голову, и лунный свет скользит по его скуле, по этой дурацкой фиолетовой челке, которая днем лезет ему в глаза, а сейчас, в темноте, кажется просто темной и такой притягательной. — Ты ж мне словами ничего хорошего не говоришь. Приходится по глазам читать твои пошленькие мысли.
Я открываю рот. Чтобы сказать что-нибудь колкое, поставить его на место, вернуть себе хоть каплю достоинства.
А он берет мое лицо в ладони.
Осторожно. Так же, как днем, — давая мне сто раз отстраниться, отвернуться, сбежать…
И я снова ничего не делаю.
Просто стою в мокрой от росы траве, задрав к нему лицо, и жду, дрожа всем телом.
Он целует меня.
И на этот раз — никакой тети Вали. Никакой калитки. Никакого сердца в пятках. Только мы вдвоем под этой яркой полной луной.
Он целует меня медленно, глубоко, с такой нежной страстью, будто у нас впереди целая ночь и целое лето, и торопиться совершенно некуда. Его губы теплые, мягкие и в то же время такие жадные, он чуть прикусывает мою нижнюю губу, посасывает ее, и по мне прокатывается такая сладкая, тягучая, горячая дрожь, что ноги подкашиваются. Я цепляюсь за его футболку, впиваясь пальцами в ткань, чтобы не осесть в траву, а он углубляет поцелуй, проникая языком, и это уже не просто поцелуй — это огонь, который разливается по венам, сладкий, обжигающий, заставляющий меня стонать ему в рот. Его сладковатый вкус, с легкой мятой и чем-то неуловимо мужским — сводит с ума. Я отвечаю ему, сама не своя, целую жадно, страстно, забывая обо всем, отдаваясь этой волне желания, которая накрывает меня с головой.