У меня обрывается что-то внутри. А Глеб, не говоря ни слова, легонько тянет меня за руку — в густую тень старой яблони у забора. Я вжимаюсь спиной в шершавый ствол, он встает передо мной, заслоняя, и мы оба замираем, боясь дышать. Так близко, что я чувствую его тепло, его дыхание на своей макушке, стук его сердца — ровный, спокойный, в отличие от моего, которое колотится как оглашенное.
— Маша? — раздается мамин голос. Строгий, недовольный. — Ты там, что ли, застряла?
Я открываю рот, чтобы отозваться. И в этот момент Глеб наклоняется и легко, невесомо целует меня в висок. Просто чтобы сбить с толку.
Мерзавец.
— Т-тут я, мам! — сипло кричу я из-за яблони, готовая его убить. — Гроза застала у теть Вали, пережидала! Сейчас иду!
— Пережидала она, — ворчит мама, но, кажется, верит. — Формы забрала? Быстро домой, вымокла небось вся.
— Забрала! Иду!
Мама еще секунду вглядывается в темноту — и я готова поклясться, что она нас почти заметила, — а потом разворачивается и уходит в дом. Хлопает дверь.
Я выдыхаю так, будто не дышала целый год.
— Ты… — шепчу я, разворачиваясь к Глебу. — Ты нарочно! Когда она…
— Нарочно, — не отпирается он. В темноте я вижу, как блестят его глаза, как он улыбается — довольно, нагло, ужасно красиво. — Хотел проверить, справишься ли.
— Справилась же.
— Еле-еле.
Он протягивает мне формы. Наши пальцы соприкасаются, задерживаются на секунду дольше, чем нужно.
— Иди, — говорит он тихо. — Пока она не передумала и не устроила обыск во дворе.
Я делаю шаг к калитке. Оборачиваюсь.
Он все еще стоит в тени яблони — темный силуэт, растворяющийся в синей ночи, только светлая майка да блеск глаз.
— Глеб, — шепчу я. — А если я соглашусь на ваше предложение… что будет?
Он молчит. А потом наклоняет голову набок, и в голосе его — что-то тихое, темное, теплое:
— Нам всем будет хорошо. Спокойной ночи, ягодка.
Я проскальзываю в калитку, взбегаю на крыльцо, и уже в сенях, привалившись к двери с холодными формами в руках, зажмуриваюсь и тихо-тихо стону.
Один целует, так, будто хочет свести с ума.
Второй целует так, я согласна попробовать…
А я, дура деревенская, тону в обоих. И понятия не имею, как теперь буду смотреть маме в глаза за завтраком.
17 глава
Маша
Утро начинается как обычно — с маминого голоса из кухни и звона посуды.
— Маша, ты вставать думаешь? Куры не кормлены, а солнце уже вон где.
Я сажусь на кровати, тру лицо ладонями и понимаю, что за всю ночь не сомкнула глаз, наверное, и на час. В голове до сих пор — гроза, тесная летняя кухня тети Вали, чабрец и мята, губы Глеба, потом — яблоня, и его «нам всем будет хорошо», и то, как колотилось сердце, пока мы прятались от мамы в тени.
За завтраком мама режет хлеб и рассказывает про какую-то бумажку в сельсовете, а я киваю невпопад и гоняю по тарелке яичницу, которую не могу есть — кусок в горло не лезет.
— Ты бледная какая-то, — говорит мама, прищурившись, и у меня внутри все обрывается. — Не заболела?
— Нет, мам. Просто… не выспалась…
— Ну еще бы. Шляешься до ночи. — Она грозит мне ложкой, но не зло, скорее по привычке. — Иди уже, кур покорми, пока совсем не разленилась.
Я вылетаю из-за стола так, будто мне за это деньги платят, хватаю ведро с зерном и почти бегу через двор — лишь бы подальше от маминого проницательного взгляда, который, кажется, видит меня насквозь.
Кур покормить я не успеваю.
Потому что у калитки, ведущей к тети Валиному двору, меня ловят, и не успеваю я и пикнуть, как ведро с зерном оказывается в чьих-то руках, а меня саму тащат — быстро, решительно — куда-то за сарай.
— Вы что творите⁈ — шиплю я, вырываясь. — Меня же…
— Тихо, — Рома прижимает палец к губам, но глаза у него смеются. — Пять минут. Нам надо поговорить. Серьезно поговорить.
— У меня куры некормленые!
— Куры подождут, — коротко говорит Глеб, и в его голосе что-то такое, отчего я перестаю спорить.
Они ведут меня в дальний сарайчик, где хранится все сено — тому самому, за которым тети Валин огород переходит в заросли малинника, туда, где нас точно никто не увидит из дома. Утреннее солнце уже припекает, пахнет сеном, нагретой землей и ягодами.
Рома садится первым, тянет меня за руку вниз, и я плюхаюсь в сено между ними — потому что деваться, если честно, некуда, да и не особо хочется.
— Смотри, — начинает Рома, и впервые за все лето в его голосе нет привычной смешливости. — Мы вчера… ну, в общем, мы поговорили. Друг с другом. По-честному.
Я цепенею.
— В смысле — поговорили?
— В смысле, — вступает Глеб, — что я знаю про лавочку. И что было у курятника позавчера. А он знает про кухню тети Вали. Про то как мы прятались в грозу.
Щеки у меня вспыхивают так, что, кажется, ими можно прикуривать.
— Вы… вы что, шпионили друг за другом?
— Не шпионили, — усмехается Рома, хотя как-то невесело. — Просто оба слишком плохо умеем врать, когда дело касается тебя. Вчера ночью, пока ты спала, мы сидели на крыльце и выясняли, кто из нас двоих окончательный придурок.
— И выяснили, что оба, — сухо добавляет Глеб.
Я смотрю то на одного, то на другого, и внутри у меня что-то сжимается — не страх, что-то другое, теплое и пугающее одновременно.
— Мы могли передраться, — говорит Рома тише. — Могли устроить сцену, начать делить тебя, как… как имущество какое-то. Но не стали. Потому что ты — не имущество. И потому что оказалось, что злиться друг на друга у нас с ним не выходит. Выходит только злиться на себя — за то, что оба ничего не можем с собой поделать.
Глеб молчит, но смотрит на меня так внимательно, что я не выдерживаю и отвожу взгляд первой.
— Мы устали делать вид, что ничего не происходит, — говорит он наконец, и голос у него низкий, ровный. — Устали от этих «недоразумений» и «больше так не будем». Ты нравишься нам обоим, Маша. По-настоящему. И мы больше не собираемся делать вид, что ты можешь выбрать одного и красиво разойтись с другим.
— Это… это же неправильно, — шепчу я, хотя сердце у меня колотится так, что заглушает собственные слова. — Так же не бывает. Нельзя же…
— Кто сказал? — тихо перебивает Рома. — Мы не в городе, тут никто нам не указ, кроме твоей мамы, а от нее мы прятаться уже наловчились. Да и… Поверь, мы совсем не первые…
Он проводит костяшками пальцев по моей щеке — легко, почти невесомо, и я снова, в который раз, забываю, как дышать.
— Мы не просим ответа прямо сейчас, — тихо говорит Глеб, придвигаясь ближе с другой стороны. — Просто хотели, чтобы ты знала: больше никаких секретов друг от друга. Только от твоей мамы. И то — пока что.
Я хочу что-то ответить — умное, взвешенное, как в тот раз под яблоней, — но не успеваю…
Потому что Рома наклоняется и целует меня.
Нежно, неторопливо, будто мы одни во всем мире, и я, конечно, отвечаю — как отвечаю каждый раз, забывая обо всех своих благих намерениях. А через мгновение я чувствую, как Глеб убирает мне за ухо выбившуюся прядь и целует шею — медленно, от уха к ключице, и по позвоночнику прокатывается та самая сладкая волна, которую я уже не пытаюсь в себе унять.
— Тише, малышка… Тише…
Сено колет мои голые плечи, но я почти не чувствую этого. Все, что я ощущаю — это горячие, влажные губы Ромы на шее. Он не торопится. Целует медленно, смакуя кожу, слегка посасывает пульсирующую точку под ухом, и каждый раз, когда его губы прижимаются сильнее, по моему позвоночнику прокатывается сладкая, тягучая волна. Его фиолетовая челка щекочет висок, мягкая и непослушная, и от этого почти невесомого прикосновения мне хочется выгнуться и замереть одновременно…
Где-то высоко жужжит шмель. Пахнет нагретой травой, сухим сеном и чем-то сладким — ягодами или цветами за сараем. Я плыву. Мое тело тяжелеет и одновременно становится невесомым…
— Ром… — выдыхаю я. Голос выходит совсем не строгим. Он дрожит, выдавая меня с головой.