Один пожилой солдат, Лавриненко, тот самый, с бородой лопатой, которого я запомнил за завтраком позавчера, работал парой с молодым Кротовым-младшим, братом унтера. Копали они молча и слаженно, как люди, давно привыкшие друг к другу. В какой-то момент Лавриненко, не переставая копать, произнёс в пустоту, не глядя на меня и не поднимая головы:
— Верное дело, ваше благородие.
Я поначалу подумал, что не расслышал.
— Что, Лавриненко?
— Я говорю: верное дело. Копаем как надо. Я ж сам рыл окопы под Мукденом в девятьсот пятом, у меня там командир был из сапёров, капитан. Он тоже ломаную делал. Говорил: «На прямом ляжешь, а на кривом, даст Бог, пересидишь». Верно он говорил. Ну вот и мы сейчас верно копаем.
Он сказал это между двумя движениями лопаты, как говорят то, на что не ждут отклика. Но я отозвался.
— Мукденский капитан был прав.
— Был, — согласился Лавриненко. — Его потом осколком и прибило, года не прошло. Так, думаю, и должно быть: умный на войне не живёт долго. Живёт везучий. А умный — за других переживает.
Кротов-младший, копая рядом, негромко присвистнул: без смешка, просто отметил философию старшего, как отмечают верную ноту.
Я подумал о сапёрном капитане, которого не знал. Лавриненко помнил его слова через девять лет и повторял теперь, работая по моей схеме. Выходило, здесь всё это уже умели — только не всегда делали.
Стоило спросить Лавриненко, что ещё он помнит.
— Лавриненко, — попросил я, — когда закончите первое колено, подходите ко мне. Чаю Фёдор нальёт.
— Слушаюсь, ваше благородие, — ответил он, не поднимая головы. — Чай пропускать грех.
К шести вечера, как и было условлено, я пришёл к Ржевскому с докладом. Дождь к этому времени моросил мелкий, упорный, обычный для октября. Я надел плащ — тёмно-зелёный брезентовый, с жёстким башлыком, который Фёдор извлёк всё из того же своего бездонного вещевого запаса. Плащ был на меня великоват и пах прелой материей.
В землянке у Ржевского сидел Дорохов. Ротный указал мне на третий снарядный ящик. Я сел, положив планшет перед собой.
— Докладывайте.
Я доложил: первое колено готово, но глина задержала работу. В сутки не уложились. Второе начнём завтра утром, третье — после полудня. Рассчитываем закончить к исходу двадцатого.
— Дорохов, ваше мнение?
— Их благородие работу ставит правильно, — ответил Дорохов. — Бугров — по делу. Двадцатого закончим.
Ржевский кивнул. Пододвинул ко мне через стол свёрнутый лист.
— Депеша. Сегодня, час назад. Читайте.
Я развернул. Служебный бланк штаба дивизии. Круглый фиолетовый штемпель. Короткий текст, отпечатанный на «Ремингтоне» через чёрную ленту:
«Командирам рот первой линии. По данным полковой разведки, противник производит перегруппировку сил на участке шестого и седьмого австро-венгерских корпусов. Возможна разведка боем на участках тринадцатой и тридцать третьей пехотных дивизий 22–25 сего октября. Командирам рот обеспечить: а) повышенную бдительность в ночное время; б) наличие боекомплекта у каждого нижнего чина не ниже ста двадцати патронов; в) проверку готовности секретов и дозоров. Подпись: нач. штаба дивизии, полковник Веселовский».
Я перечитал. Поднял глаза.
— Да, Мезенцев. Двадцать второе — двадцать пятое. Если закончите к исходу двадцатого, до самого раннего срока останутся сутки с небольшим. Пусть люди успеют пройти новым ходом и привыкнуть к поворотам.
— Ваше благородие, — осторожно спросил я. — «Разведка боем» — это что по масштабу?
— По масштабу? Это когда противник пускает одну-две роты на ваш передний край, смотрит, где у вас стреляет сильнее, где слабее, какие пулемёты у вас стоят и какие молчат. Получает список целей. Отходит, понеся потери. Потом артиллерия кладёт по этим целям, а потом пускают основные силы.
Одна-две роты сначала. А если найдут слабое место — придут ещё. Я пытался представить их перед нашей позицией: тёмное поле, разрывы, люди, бегущие к окопу. У Ржевского сто восемьдесят человек.
— Мезенцев, — Ржевский смотрел на меня, — вы побледнели.
— Ваше благородие, я… — Я подыскивал правильные слова. — Я думаю, что «ус», на котором мы с вами работаем, успеем доделать вовремя.
— Хорошо. Об этом сейчас и речь.
— Что ещё я могу?
Он подумал. Дорохов, сидевший сбоку, перевёл на меня тот же невыразительный взгляд, которым смотрел в «усу» утром.
— Напишите мне, — произнёс Ржевский наконец, — записку. Кратко. «Что ещё в позиции четвёртой роты не в порядке, по мнению прапорщика Мезенцева». Любые мелочи. Любые замечания. К вечеру двадцатого. Две страницы — хватит. Большое не надо. Я эту записку посмотрю сам, без хода дальше. Что сочту нужным — возьму в работу. Что не сочту — скажу вам, почему.
Я сначала не понял. Через секунду — понял.
— Слушаюсь, ваше благородие.
— И, прапорщик, — он посмотрел на меня не по-командирски, а как смотрит человек, которому давно не у кого было спросить о важном. — Вы, если не возражаете, впишите в записку и то, чего сами не до конца понимаете. Меня интересуют ваши сомнения не меньше, чем ваши уверенности. Особенно сейчас.
— Так точно.
— Идите.
Я вышел. Дорохов остался.
У нас в землянке Ковальчук сидел над котелком тушёной гречки и сушил развешанные на верёвке портянки. Пар шёл столбом. Он, увидев меня, открыл рот, чтобы что-то сказать, пригляделся — и не стал.
— Серёга. Ты какой-то… серый, шо ли.
— Ковальчук. Тебе, кстати, новости с дивизии дошли?
— Дошли, — он вздохнул. — Разведка боем, двадцать второе. У меня на столе лежит записка от Ржевского. Я должен к завтрашнему полудню доложить готовность третьего взвода. Пошли, ужин поедим. Я без тебя не начинал.
Мы поели молча. Гречка была горячая, чуть пригоревшая снизу, с маленькими жилами мяса. Фёдор подал чай. Ковальчук пил, смотрел в кружку, думал.
— Кирюха, — сказал я. — Ты раньше ходил под австрияка в такие «разведки»?
— Ходил, — он поднял на меня глаза. — Под Раву ходил, в сентябре. Там наши накрыли, но нам самим досталось. У меня во взводе из тридцати семи осталось двадцать восемь. Считай сам. Шесть убито, трое тяжёлых.
Я считал.
— И сейчас будет так же?
— Сейчас мы в обороне, Серёга. В обороне проще. В обороне мы стреляем из окопа, они бегут по полю. Если у нас патроны есть — а патроны у нас есть, слава Богу, — то им хуже, чем нам. А ещё ваш с Ржевским «ус» на правом, о котором я не должен ничего знать, но почему-то знаю.
— Знаешь?
— Знаю, Серёга. Рота — это двести мужиков на общей каше. Тут, если чихнул — услышат на другом конце хода. Бугров копает, двенадцать человек копают, — как ты думаешь, вечером они идут к своим в отделение и ничего не рассказывают? Рассказывают всё. Я знаю, что ты с Ржевским придумал кривые в «усу», от пулемётов. И я тебе по-братски скажу, Серёга: молодец. Если у меня в третьем взводе есть такое же — ты мне покажи, я у себя тоже сделаю. Разрешения у Ржевского я сам спрошу. Одного «уса» на всю позицию мало, если таких мест хватает.
Сначала один ход, теперь весь ротный участок и позиция Ковальчука. Ещё вчера утром я хотел только рассказать об опасном месте. Теперь от меня ждали следующего решения.
— Кирюха, — произнёс я осторожно. — Я посмотрю у тебя на позиции завтра. Обещаю. Но, послушай, я не инженер. Я студент. Я читал одну французскую книгу, и мне пришла в голову одна мысль. И всё.
— Серёга, — Ковальчук медленно поставил кружку на ящик, — я с тебя диплома не прошу. Покажешь, что заметил, вместе посмотрим. Если в голове есть что-то полезное — высыпай, пока живой. А потом уже будешь скромничать.
Он нагнулся над кружкой, помешал ложкой. Не глядя на меня, добавил тише:
— Двадцать второго, Серёга, не знаю, кто из нас двоих до вечера доживёт. Так что чего уж там.
Я смотрел на него и не находил ответа. Ковальчук первым усмехнулся, потёр лицо ладонью.
— Ладно. Давай ещё по кружке. Фёдор, будь добр, кипяточку.