Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Укол был мгновенным и неожиданно болезненным, будто меня ужалила оса. Я рефлекторно отдёрнул руку и увидел, как на кончике пальца набухает алая капля. Но и на шипе она осталась тоже. И тут же исчезла. Не стекла, а именно исчезла, будто камень её впитал, выпил одним глотком.

Секунду ничего не происходило. Две. Три. Я уже было подумал, что ошибся, как вдруг глаза ящерки вспыхнули тусклым, тёплым, кроваво-красным светом, будто внутри у них разгорелись крошечные угольки. А потом по камню прошла едва уловимая дрожь. Где-то внутри камина что-то глухо щёлкнуло, потом заскрежетало, будто проворачивался давно не смазанный механизм, и задняя стенка топки — та самая, которую я только что безрезультатно ощупывал, — медленно, с натужным скрежетом, отъехала в сторону, открывая за собой тёмную нишу.

— Сим-сим, откройся. Сим-сим отдайся. Да ты не бойся и не стесняйся, — пропел я и приготовился к новым открытиям.

Глаза ящерки ещё немного посветились и погасли. Я перевёл дыхание, облизнул уколотый палец и, нагнувшись, полез в топку.

* * *

Ниша оказалась небольшой — примерно в локоть глубиной и столько же шириной, выдолбленной прямо в толще стены. Внутри было сухо и пахло пылью, а на дне стояла шкатулка.

Она была выточена из того же тёмно-зелёного камня, что и камин, с гладкой полированной крышкой без всяких украшений и замков. Довольно тяжёлая, с хорошую кирпичину. Я осторожно вытащил её, отнёс к столику у окна и открыл.

Внутри лежали бумаги. Несколько пачек писем, перевязанных выцветшими лентами, — старых, пожелтевших, с обтрёпанными краями и сломанными сургучными печатями. Пара тетрадей в кожаных переплётах, исписанных тем же мелким убористым почерком, что и карты в кабинете. И отдельно, в самом углу шкатулки, — небольшой бархатный мешочек тёмно-бордового цвета, затянутый шёлковым шнурком.

Я начал с писем. Пролистал первую пачку. Личная переписка графа — судя по датам, за последние лет двадцать. Письма от каких-то петербургских знакомых, от управляющего столичным домом, от горного ведомства, несколько писем на французском, которые я отложил в сторону, решив, что разберусь с ними позже. Вторая пачка была перевязана чёрной лентой, и письма в ней были написаны изящным женским почерком. Я развернул одно, пробежал глазами первые строки — «Мой дорогой Николенька…» — и, почувствовав себя неуютно, будто подглядываю в замочную скважину за родителями, быстро сложил его обратно. Жена, наверное. Покойная. Ладно, это потом. Если вообще появится в этом необходимость.

Третья пачка была самой старой. Бумага на ней пожелтела до цвета чайной заварки, чернила выцвели и побурели, а ленту, которой она была перевязана, кажется, последний раз развязывали ещё при царе Горохе. Я осторожно потянул за кончик, и лента буквально рассыпалась у меня в пальцах.

Сверху лежало письмо, сложенное втрое и запечатанное большой сургучной печатью с фамильным гербом. Печать была сломана, но аккуратно. На обороте было написано: «Сыну моему, графу Николаю Алексеевичу Зотову. Лично. Вскрыть после моей кончины».

Я развернул письмо. Почерк был твёрдым, размашистым, с сильным нажимом и старомодными завитушками, а буквы — с ятями, ерами и прочими дореволюционными премудростями, которые я, впрочем, читал уже вполне бегло.

'Сын мой, Николай.

Ежели ты читаешь сие, значит, меня уже нет на свете, и ты отныне глава рода. Многое я хотел бы тебе сказать, да не успел, ибо, как водится, всё откладывал на потом, полагая, что времени у нас в избытке. Прости старика.

Главное же скажу так, как и мне в свое время поведал мой покойный батюшка. О старом руднике, что за Берёзовой падью, где добывается багряный жадеит. Ты знаешь, что камень сей есть благословение и проклятие нашего рода. Он кормит нас и даёт силу, какой нет у иных. Но ты не знаешь, откуда он берётся. Я и сам узнал о том лишь от моего отца на смертном одре, как и он от своего.

В глубине того рудника, в самом дальнем штреке, сокрыто то, что пращур наш нашёл и запечатал ещё при государе Петре Алексеевиче. Что это — не ведаю. Отец мой называл сие Дверью. Жадеит растёт вокруг неё, как мох растёт вокруг родника. Чем ближе к ней, тем камень гуще и сильнее. Но и опаснее. Так уж у нас повелось, что добываем его мы аккуратно и только там, где нам дозволено.

Заклинаю тебя всем святым, памятью матери твоей и кровью нашей: никогда, ни при каких обстоятельствах, не раскапывай того, что там сокрыто. Не ходи туда сам и никого не пускай. Бери камень лишь с краю, понемногу, и благодари за него. И ежели когда услышишь, что люди в руднике мрут странной смертью, — знай, что это знак. То, что Дверью той просыпается. Тогда запечатай всё и уходи. Пережди годков пять, а потом снова начинай добычу.

Дверь не для нас. Не для живых. Таково мое последнее наставление, сынок.

Благословляю тебя.

Отец твой, граф Алексей Петрович Зотов'.

Внизу стояла дата: 1829 год.

Я перечитал письмо дважды. Потом ещё раз. А потом медленно положил его на стол и долго смотрел в окно на заснеженный сад.

Вот так поворот. Значит, Дверь. И пращур запечатал её ещё при Петре. А, жадеит растёт вокруг неё. И люди по докладу приказчика в руднике мрут странной смертью. Высохшие, как мумии.

По спине пробежал холодок.

А Николай Алексеевич, судя по всему, этому завету последовал. Замуровал штрек, никого не пускал. Только вот незадача — сам-то он теперь мёртв. А трупы появляются снова. Совпадение? Или оно проснулось именно потому, что умер последний, кто держал печать? Или потому, что сюда приехал я?

И главное — мне стало интересно. По-настоящему, до зуда в ладонях, интересно. Ну вот такая у меня натура. Скажи мне «не открывай эту дверь» — и я буду думать только о том, что за ней.

Я отложил письмо и потянулся к бархатному мешочку.

* * *

Шнурок развязался легко. Я перевернул мешочек, и на ладонь моей правой руки выкатились камни.

Их было пять. Небольших, с лесной орех каждый, неправильной формы, будто обломки большего кристалла. Цвета запёкшейся крови — глубокого, насыщенного, тёмно-багрового, с едва заметными светлыми прожилками внутри, которые, если присмотреться, будто бы чуть заметно переливались, перетекали, пульсировали. Как вены. Они были тёплыми. Не нагретыми от моей руки, а именно тёплыми сами по себе.

Багряный жадеит. Камень жизни.

Я поднёс их поближе к глазам, разглядывая, и вдруг, не знаю зачем — то ли повинуясь какому-то смутному инстинкту, то ли просто машинально, — пересыпал их в левую ладонь. Прямо на бинты.

И в ту же секунду мир вокруг исчез.

Меня не стало. Вернее, не так. Я падал, проваливался, нёсся вниз сквозь толщу камня, сквозь слои породы, сквозь пласты руды и подземные воды, всё глубже и глубже, туда, где не было света, но была жизнь. Я чувствовал её. Она текла по жилам в камне, как кровь по сосудам, багровая, горячая, пульсирующая. Тысячи тонких красных нитей, сплетающихся в сеть, и все они сходились к одной точке, далеко внизу, в самой глубине. К чему-то огромному. К чему-то, что медленно, очень медленно, раз в сто лет, делало вдох. И сейчас — я почувствовал это всей кожей — оно как раз собиралось вдохнуть.

— А-А-А-А-А! — заверещал у меня в голове Бади так, что у меня заложило уши. — ЕЩЁ! ЕЩЁ! ДАЙ! ДАЙ! ДАЙ!

Я рывком вынырнул обратно в реальный мир. Комната. Окно. Сад. Холод. И моя левая рука, которая…

Камни в моей ладони кипели.

Я не знаю, как ещё это описать. Они не плавились, не таяли — они именно кипели, бурлили, пузырились, будто это был не камень, а густая тёмно-красная смола, поставленная на огонь. Бинты на ладони мгновенно потемнели, пропитавшись этим составом, а потом просто истлели, рассыпались, обнажив обожжённую кожу. И камни — вернее, то, во что они превратились, — начали впитываться в неё. Прямо в мою многострадальную руку. Как вода в песок.

Я попытался стряхнуть эту дрянь — и не смог. Рука меня не слушалась. Пальцы сжались в кулак сами собой, будто не желая выпускать добычу, а по коже, от ладони вверх по запястью, к локтю, поползли багровые нити, светящиеся изнутри тусклым, тёплым светом. Они вплетались в мои шрамы, растекались по тёмным прожилкам, и шрамы… Шрамы прямо на глазах становились толще. Набухали, вздувались, как вены у штангиста под нагрузкой, темнели, а потом по ним побежала тонкая сетка трещин — мелких, частых, словно на высохшей земле в засуху. И в каждой трещинке, в самой глубине, тлел тот же багровый огонёк.

55
{"b":"981635","o":1}