— И на ящик. Его я в баланс не вношу, я его вношу в раздел, для которого у бухгалтерии нет названия. Пойдём. Кабинка четыре свободна, я заняла её тебе без очереди: у неё барахлит вентилятор, все думают, что она сломана. Она не сломана. Она просто разговаривает во время записи, но ты умеешь не слушать.
В кабинке я сделал то, что собирался сделать уже сутки: достал из рюкзака форму. Лейтенантскую, чёрную, с погонами без звёзд, отглаженную ещё в академической прачечной и с тех пор не надёванную ни разу: на каботаже ей было некуда, а в шкаф каюты я её вешал, как вешают чужой портрет. Я надел её поверх усталости, застегнулся на все крючки и сел к камере. Вентилятор в углу бормотал своё, ровно, по-бортовому, и от этого бормотания кабинка переставала быть казённой: казалось, что пишу с борта.
— Запись. — Мири, служебно, поверх бормотания вентилятора. — Веду хронометраж. Лимита нет, тариф оплачен до конца, говори сколько скажется.
Я говорил долго. Дольше всех своих посланий за полгода, вместе взятых.
Я сказал: мам, здравствуй, смотри, форма. Сидит как сидела, не ушивал, честное слово, можешь проверить по плечевому шву, ты же по шву всё видишь. Худой, да, но это не худоба, это профиль такой профессиональный, у нас весь машинный такой, кроме кока, а кок грунд, ему по расе положено иначе.
Я сказал: стажировка закрыта. Полностью, до последней подписи, с характеристикой и расчётом. Подробности длинные и скучные, перескажу лично, при встрече, с чаем, тебе понравится середина про суп. Расчётный лист лежал во внутреннем кармане, у сердца, и в кадр не попадал. Я знал, что не попадёт, когда одевался: у этой формы хорошие глубокие карманы, в них помещается всё, что не должно попадать в кадр.
Я сказал: тебе идёт перевод. Семьдесят. Дойдёт через девять суток вместе с этим посланием, уведомление придёт отдельно, не пугайся казённого бланка, это не повестка, это я. Это на клинику, мам. На Купол, на настоящее обследование, не на «наблюдать». Очередь по квоте полгода, поэтому запишись сразу и платно, недостающее я дошлю с первой же ведомости, у меня теперь ведомости другого калибра. И не спорь с ведомостью. Ты сама учила: с расписанием не спорят, расписание исполняют. Считай, что это расписание.
Я сказал: теперь главное, слушай внимательно, я посчитал. Я подписал новый контракт, вторая стажировка, ремонтное судно. Не пугайся слова «ремонтное», это как раз самое безопасное: мы приходим туда, где уже сломалось, а дважды в одно место галактика попадает редко, у неё дел много. Деньги втрое, дорога за счёт нанимателя, подряд четыре месяца. Приеду после второй стажировки. Вторая короче. Я считал.
И тут у меня кончились слова. Не все: кончились те, которые я приготовил. Осталась секунда, в которую я сидел и смотрел в камеру молча, и не заполнял эту секунду ничем, потому что заполнять её было нечестно. Раньше так молчала только она: полсекунды в конце каждого послания, пломба на фразе, молчание, в котором лежало всё недосказанное. Теперь так молчал и я. Значит, это у нас семейное. Наследуется, как почерк и как упрямство, по прямой линии, без завещания.
— Работай, мам. — Я не отвёл глаз от камеры. — Жду.
И выключил запись. И отправил не пересматривая, сразу, одним движением, потому что знал за собой: начну пересматривать, начну переписывать, а честность не переживает второго дубля.
— Отправлено. — Экран кабинки ещё светился, а Мири уже подводила итог. — Зафиксирую для истории: впервые ты не смотрел материал перед отправкой. Обычно ты монтируешь честность дольше, чем снимаешь. Рост отмечен в журнале.
— Кстати, о журнале.
— Кстати, о журнале. — Мои же слова, повторённые как цитата. — Пойдём отсюда. Такое не читают в кабинке с барахлящим вентилятором. Такое читают перед трапом.
Ночь я не спал, и это была первая за полгода бессонница, у которой не было причин: ни аварии, ни акта, ни расчётного листа. Просто тело уже жило по корабельным вахтам, а корабля под ним временно не было, и оно тосковало, как тоскует хороший инструмент в чужом ящике. В четыре я сдал ячейку, в пять стоял в зале посадки у терминала попутного борта, с ящиком Ботвы, инструментом Ярне, рюкзаком и ящиком Гейра на плече, и смотрел в панорамное окно, исцарапанное песком, на четвёртую стенку.
«Пеликан» стоял там же. Издалека заплат было не разглядеть, и выцветшей птицы у люка тоже, но я знал, где они, наизусть, на ощупь, как знают тёмную каюту. Над кормой мигал сигнальный огонь аварийной стоянки, ровно, раз в четыре секунды, и я поймал себя на том, что дышу с ним в такт. Через месяц к нему придёт дефектоскоп, и бумага скажет своим голосом всё, что семнадцатый сказал мне за полгода. Ярне напишет. «Пеликану», до востребования, только наоборот: до востребования теперь буду жить я.
— Читай. — Огонь над кормой мигнул ещё раз. — Раздел «Пеликан».
— С эпиграфа. — Мири открыла журнал на нужном месте сразу, без поиска. — Он короткий. «Слушать, а не считать». Записано в первую неделю, подтверждено во все остальные.
И она стала читать, а я стал слушать. Записи шли по порядку, как она их и вела.
— «Первая ночь. Сегодня я впервые потрогала живой корабль. Он тёплый насквозь. Спасибо, что дотянул провод».
Я кашлянул в кулак и сделал вид, что виноват сквозняк в зале посадки.
— «Первая петля. Календарь за двадцать центов повешен рядом с плакатом. Плакат получает больше утренних взглядов, чем я, и у него нет ни одной функции. Ревности не испытываю. Слово временно закрыто на ремонт».
Я засмеялся, тихо, чтобы не будить зал посадки.
— «Перед тяжёлым режимом экипаж стригся. Дыхание Роджера на табурете: четырнадцать. Рекорд. Причина: чужие руки и ни одной цели. Рекомендую повторять. Исполнителя назначить не могу, у меня нет рук».
На этой записи я смеяться не стал. Я положил ладонь на питбой, пристёгнутый к ремню и тёплый от меня, и так и держал её там, пока Мири читала дальше тем же ровным голосом. Журнал у Мири был честнее любой характеристики: в нём взыскания и спасибо тоже стояли рядом, но, в отличие от казённой бумаги, ссорились, спорили и жили.
— Финальная запись. — Мири сделала штатную паузу, на вдох. — Свежая, этой ночи. Слушай, я старалась. У людей это называется «испорченная характеристика». У машин это называется «выработанный ресурс». Машину с выработанным ресурсом списывают и режут. Человека с испорченной характеристикой нанимают втрое дороже те, у кого всё ломается по-настоящему. Я проверила эту логику трижды, тремя способами, по-целински. Она хромает и живёт. Как твой компрессор.
Я засмеялся в полный голос, на весь зал посадки, и немолодая женщина с баулами посмотрела на меня с одобрением: люди, которые смеются перед трапом, внушают попутчикам доверие. Когда я отсмеялся, Мири поставила точку:
— Раздел закрыт. Архивирован, продублирован, индексирован. Следующий раздел создан. Название временное: «Следующее судно». Переименую при явке, когда узнаем, как его зовут и на что он жалуется.
Перед посадкой был досмотр, и на досмотре случилась заминка. Рюкзак и ящик Ботвы прошли лентой без вопросов: еду на узлах уважали, её досматривали носом, а нос у досмотрщика был опытный и одобрительный. Ящик Гейра прошёл следом, и досмотрщик только задержал взгляд на трёх ручках, из которых заводской была одна. На брезенте с инструментом лента остановилась. Досмотрщик, без злобы, по регламенту:
— Вскрываем.
Я развязал брезент и открыл ящик. Досмотрщик посмотрел на два яруса, на войлок, на латунный веер щупов, и лицо у него сделалось такое, какое бывает у людей, которые в музее случайно зашли не в тот зал и попали в правильный.
— Частный?
— Частный. Владелец Форк, вот декларация.
Декларацию мне вчера утром оформила контора вербовщика, и это была первая бумага в моей жизни, которую казённая машина выдала быстрее, чем я успел присесть: у ремонтников учёт частного инструмента был поставлен, как у Хеды учёт пломб. Досмотрщик прочитал, кивнул, но уходить от ящика не спешил. Он взял молоток с кожаным бойком, взвесил в руке, посмотрел на меня.