Поэтому, когда человек с плоским чемоданчиком поднялся по нашему трапу, посмотрев на часы вместо борта, я смотрел на него спокойно. Настолько спокойно, насколько можно смотреть на человека, который пришел первым, обогнав медиков и буксир.
Он представился. Сначала он назвал номер лицензии, потом пул, потом должность и только потом фамилию, и порядок был честный: именно так распределялся вес. Номер я запомнил с одного раза, фамилия не удержалась и с трех. Что-то короткое, серое, из тех фамилий, которые выдают вместе с чемоданчиком.
— Страховой аудит по факту заявленного события. — Он обращался к Тольду, и голос у него был как у диспетчерской записи о переносе окна: все слова разборчивы, ни одно не окрашено. — Мне нужно помещение со столом. Судовая документация за квартал. Доступ к аварийной секции. Экипаж для опроса, по одному. Начну с судна.
Тольд посторонился, пропуская его с трапа:
— Стармех в лазарете.
— Значит, стармехом закончу. — За весь день у аудитора это была единственная фраза, в которой можно было при желании расслышать что-то похожее на уступку.
Я ждал, что будет страшно. Страшно не было, и это оказалось хуже. За полгода я привык, что опасные люди чем-то заняты: Тессер в Академии был занят мной, у него внутри работала машина внимания, и я чувствовал ее гул даже через второе веко. Этому не было занято ничем. Тессер смотрел на меня как на задачу. Этот смотрел как на строку. Задачу хотя бы решают. Строку просто сверяют с формой, и вся твоя жизнь, весь пожар, весь лаз под настилом и все восемь минут воздуха умещаются в вопрос, стоит галочка слева или справа.
Мири сформулировала это к обеду, понаблюдав за ним через мой микрофон. Выводы пришли одним куском:
— Я нашла машину, у которой не сбивается дыхание. Тридцать одна отметка в час. Темп не зависит от содержания ответа. Он ставил галочку про погоду на узле и галочку про пожар в четвертой секции с интервалом ровно в две минуты десять. Я работаю с людьми пять лет и привыкла, что у всех есть спектр. У этого спектра нет. Завидовать или бояться, решу к вечеру. А ты при нем дыши как дышишь: ему все равно, а мне нет.
Судно он смотрел два часа. Мы с Тольдом сопровождали: капитан по праву, я по распоряжению, как державший порог и вскрывавший пломбы, то есть как главный поставщик строк для его чек-листа. У четвертой секции он надел перчатки, включил фонарь казенного образца и десять минут снимал на регистратор бандаж. Гильза из кожуха согласователя, три хомута, семь слоев синей изоленты поверх. Ладонь Тольда под утро легла рядом с этим бандажом, не на рану, а около, как кладут руку на плечо. Аудитор сфотографировал рану в шести ракурсах, продиктовал чемоданчику размеры и не спросил ничего. Вообще ничего. Ни как держит, ни кто ставил, ни почему изолента. Тессер бы спросил. Тессер бы не ушел отсюда без вопроса про изоленту, и не потому, что положено, а потому, что ему было бы интересно. Этому не было интересно. Я поймал себя на том, что впервые в жизни хочу, чтобы проверяющий был любопытным, и желание это было из опасных.
— Ремонт выполнен подручными средствами, — продиктовал он наконец. — Из имущества, не предусмотренного аварийной ведомостью.
— Из предусмотренного не выполняется. — Язык успел раньше, чем я взвесил. — Предусмотренное перенесено на следующий квартал.
Он посмотрел на меня. Не так, как смотрят на дерзость, и не так, как смотрят на свидетеля. Так смотрят на строку, которая попала не в ту графу: без чувств, с одной только готовностью переписать начисто.
— Это будет отражено. — Больше он ничего не добавил, и я до вечера гадал, что именно из сказанного мной будет отражено и в какую сторону.
К лазу он тоже спустился. Я показывал дорогу и по дороге успел удивиться собственному спокойствию: до пожара про этот ход под настилом знала одна Мири, вчера он был дорогой жизни, сегодня он был пунктом осмотра. Аудитор посветил вдоль настила, замерил сечение раскладной линейкой из чемоданчика, потом присел к решетке у девятого стыка и долго, секунд тридцать, смотрел на винты. Два из четырех были сорваны.
— Крепление демонтировалось ранее. — Тем же тоном, каким диктовал чемоданчику размеры бандажа.
— Сорваны до моего рождения. — Тут мне не пришлось ничего сочинять. — В ночь события открывал за то, что осталось.
Он потрогал сорванные шляпки пальцем в перчатке, как трогают возраст, и внес строку. Про то, что этой дыры нет в проектной документации шестой серии, он не спросил. Свалка оказалась права дважды: дырка думала о людях, а проект и проверка думали о машине.
Про бортовой регистратор он спросил уже наверху, у щита левого борта, где под новой клеммной коробкой, сестрой той, что за шпангоутом двенадцать, жили заново протянутые жилы. Записи систем левого борта с момента события, сказал он. Хеда выдала справку раньше, чем он договорил: шина левого борта обесточена аварийно в восемнадцать ноль шесть, защита сработала штатно, протокол приобщен, записи отсутствуют по причине отсутствия питания. Он сверил время с протоколом автоматики и поставил галочку. Ночью Мири сказала об этом единственную фразу, которую я записал бы в учебник, если бы такие учебники существовали: самое чистое алиби то, которое устроила сама авария, и я впервые рада, что не пришлось помогать.
Разгрузка шла фоном, и фон был неправильный. Двойной трюм, тот самый, ради которого контора нанимала брокера и ломала нам график, уходил на стенку через кран «Тупика» буднично, тонна за тонной, как будто не он нас чуть не убил. Пруль бегал между трюмом и очередью на опрос, и в нем боролись прораб и очевидец: прораб браковал стропы, очевидец репетировал показания. Ботва вынес аудитору суп. Это надо было видеть: Ботва с миской стоял в дверях кают-компании, занятой под кабинет, и ждал, а аудитор посмотрел на миску, сказал, что питание в перечень процедур не входит, и попросил зафиксировать отказ письменно, если у кока есть такая потребность. Ботва донес миску до камбуза нетронутой и до конца дня смотрел на аудитора, как смотрят на прибор, показавший невозможное: не с обидой, а с глубоким инженерным недоверием. Человек не ест. Ходит, пишет, не ест. По картине мира Ботвы такого агрегата в природе не существовало.
Документы заняли у него время до полудня. Хеда выдала ему все: журналы, ведомости, декларации, опись пожара с номерами сорванных пломб, рапорт. Про опись он спросил единственное: кто оформлял. Хеда сказала: суперкарго, по докладу стажера. Он кивнул и приобщил. Я стоял в коридоре и видел через открытую дверь, как он читает. Он читал опись нашего пожара, где каждый хомут был с номером поста и каждая пломба с обоснованием, и накладную Ботвы на мешок перца с графой «основание: чужое своим», с одной и той же скоростью. Страница в сорок секунд. Подвиг, огурцы, ожоги, перец. Сорок секунд, сорок секунд, сорок секунд. Мири сказала, что впервые видит, как человека читает смета, и попросила разрешения не комментировать дальше, потому что у нее кончаются ненаучные термины.
Хеда сидела напротив него все четыре часа и делала то, что умела лучше всех в этом секторе: фиксировала. Каждую его фразу она вносила в свой планшет с меткой времени, и к обеду за столом сидели два хронометража и мерились подлинностью. Когда он попросил копию журнала технического обслуживания, она попросила расписку о приеме копии. Когда он выдал расписку, она сверила номер его лицензии с базой пула и внесла результат сверки отдельной строкой. Планшет ее не щелкал. Планшет работал беззвучно, как работают в присутствии противника, о котором пока неизвестно, слышит ли он.
Рапорт он читал дольше всего. Три страницы, которые я писал ночью после «Сухого», без единого прилагательного, с двумя подписями и резолюцией. Я знал этот текст наизусть и поэтому знал, на какой строке он находится в каждый момент: вот числа по возрасту борта, вот расчет натяжений, вот пункт пятый, остановка эксплуатации, вот приписка Ярне с точкой с нажимом, вот «Ознакомлен. Ограничения по пп. 1–3, 5 ввести. Капитан». Он прочел, вернулся к первой странице и прочел еще раз. Единственный документ за день, который он прочел дважды. Потом поднял голову и спросил у Хеды, кем составлен документ.