Я вызвал мостик, и субординация в первом же слове не ночевала:
— Юсса, разгон нельзя. Кости. Совсем нельзя.
— Знаю. Разгона не будет. Будет тяга в четверть ступени, ползком, по прямой, без единого градуса. Сорок минут, и мы у стенки. Скажи ему.
Тяга в четверть ступени: щадящее, немыслимо осторожное усилие, то, с чего начинают учебные пуски. Борт тронулся мягко, как трогается человек с полным подносом.
Ложе магистрали повело на второй минуте.
Я услышал это раньше приборов, но позже, чем нужно: звук соскальзывающего металла, длинный скрип опоры, которая перестала быть опорой, потому что шпангоут, державший ее сорок лет, изменил форму на четверть градуса. Труба высокого контура, зажатая между старой геометрией и новой, держалась мгновение. Потом контур высокого давления охлаждения разорвало по телу трубы, вдоль, как рвут рукав.
Дальше я помню звуками и толчками. Свист перегретого теплоносителя, ушедший в рев. Белесое облако в техническом отсеке магистрали, мгновенно съевшее обзор через смотровую панель. Треск изоляции, занявшейся от струи на раскаленном коллекторе: старой, сорокалетней, пересохшей изоляции, которая горит охотно, как все старое. Удар тревоги по ушам. И голос автоматики, спокойный, женский, доводящий до сведения, что зафиксировано возгорание в секции четыре, секция изолируется, доступ персонала запрещен.
Автоматика резала секцию по регламенту: гермоклапаны вентиляции, отсечка контуров, блокировка люков. Она все делала правильно. Я стоял в машинном, в трех метрах от люка в четвертую секцию, и смотрел, как правильно она все делает.
Руки в это время работали сами, по вбитому за полгода: сброс насосов подтвердить, резервный контур на малый круг, компрессору стоп, доклад. Громкая связь жила перекличкой, и в ней держался порядок, который страшнее суеты. Пруль из трюма доложил в восемь слов: крепеж цел, груз не пошел, сам цел, стою. Потом добавил девятое и десятое: падать нечему, падаю сам, и по этой шутке, произнесенной голосом без улыбки, я понял, что такелажник Пруль напуган впервые за наше знакомство. Ботва отозвался коротко: камбуз обесточен, плита закрыта. Он выключил плиту раньше, чем сработала тревога: пожар в одном месте, сказал он позже, не повод устраивать второй. Хеда уже держала канал узла и говорила с диспетчерской теми словами, от которых у казенных людей распрямляются спины: борт, аварийный статус, медиков к стенке, фиксирую время каждой вашей фразы.
Ярне был быстрее автоматики. Он был в машинном со мной, он услышал разрыв на ту же секунду, и он знал то, что знал я: отсечка контура по автоматике глушит насосы, но не закрывает ручную ветку перепуска, ту самую, старую, шестой серии, которую на этом борту держали открытой, потому что через нее магистраль дышала в обход изношенного клапана. Если ее не перекрыть руками, теплоноситель будет хлестать в горящую секцию, пока не кончится, а без теплоносителя у нас через час умрет все, что толкает борт и гонит воздух.
— Вентиль на переборке за коллектором. — Ярне был уже в люке. — Сорок секунд. Не лезь за мной.
Он нырнул в белесое, и я не успел сказать ничего, даже глупости.
Автоматика досчитала свое. Люк четвертой секции пошел по направляющим и сел в раму, мягко, обжато, штатно. Система пожаротушения приняла секцию под себя и дала туда газ. Все по регламенту, все правильно, каждый агрегат этого борта работал безупречно, и от этой безупречности хотелось выть: машина, которую мы полгода держали руками, сейчас штатно закрыла моего стармеха в горящем отсеке.
А потом тушение выбило энергошину.
Я знаю, как это вышло, я потом восстановил по остаткам: струя теплоносителя, еще до закрытия люка, достала кабельный короб над коллектором, изоляция обуглилась, и когда система тушения качнула по секции газ с перепадом давления, короб повело и голую жилу положило на корпус. Защита сработала там, где ей положено, то есть выше: легла вся шина левого борта. Освещение четвертой секции, датчики четвертой секции, привод люка четвертой секции, связь четвертой секции. Все, что могло рассказать нам о Ярне или открыть к нему дорогу, умерло в одну десятую секунды, по регламенту, штатно.
— Связь с отсеком мертвая. — Голос у меня был чужой и работал отдельно от меня, как хорошо обученный. — Люк обесточен. Ярне внутри. Пошел перекрывать перепуск вручную.
Секунду канал молчал. Потом Тольд:
— Аварийное расписание. Хеда: связь с узлом, медиков к стенке. Пруль: трюм, крепеж, доложить. Ботва: медпункт, готовность. Юсса: доводи борт. Стажер. — Пауза была меньше вдоха. — Ты у люка. Думай. Я иду вниз.
Думай. Люк четвертой секции без энергии не открывается снаружи никак: привод мертвый, ручная расстыковка блокируется перепадом давления, а перепад есть, потому что тушение сбросило секции атмосферу, и сколько ее там осталось, не знал никто, потому что датчики умерли вместе с шиной. Стучать в люк бессмысленно. Ждать восстановления шины: сорок минут работы в лучшем случае, у Ярне их не было.
— Роджер. — В самое ухо, тихо и очень четко. — Четвертая секция вентилируется в обход гермоклапанов одним каналом, который не значится в схеме вентиляции, потому что это не вентиляция. Кабельный лаз под настилом трюма, вдоль магистрали, от девятого стыка до коллектора. Сечение проходное. Я знаю о нем, потому что слушала, как по нему полгода гуляет сквозняк, которого не должно быть.
На свалке говорили: в любой машине есть дырка, не предусмотренная проектом. Проект думает о машине, дырка думает о людях, и в приличном механизме всегда побеждают люди. Я вырос в машинах, где дырок было больше, чем проекта. Я знал, как они выглядят, чем пахнут и как в них не застревать.
— Веди.
С поста я снял самоспасатель, тот самый, свежий, повешенный Ярне утром взамен старого, и надел его, честно стараясь выполнить инструкцию хотя бы в одном «спокойно» из четырех. Маска села, дыхание стало казенным, отмеренным. Двадцать пять минут запаса, если не частить. Второй самоспасатель, с соседнего поста, я взял с собой, и это было единственное решение за весь вечер, которое я могу назвать умным.
Решетку под настилом держали четыре винта, и два из них были сорваны еще до моего рождения. Лаз был черный, теплый и тесный, в ширину плеч, и пах гарью уже на входе. Целина во мне ожила мгновенно и целиком, как не оживала даже на «Наковальне»: тело само вспомнило науку, которой меня никто не учил словами. Ползти на выдохе, где узко. Не тянуть за кабель, каким бы удобным он ни казался: кабель имеет право быть живым. Считать стойки, чтобы знать дорогу назад, потому что дорога назад в темноте вдвое длиннее. В четырнадцать лет я лазил такими ходами за медью и за чудом, и чудо однажды нашлось, и теперь оно ползло со мной, в моем ухе, и подсказывало, где прогнут настил. Я полз вдоль трубы магистрали, мертвой, отсеченной, и Мири вела меня по памяти и по звуку, потому что глаз у нее в лазе не было, а слух был мой собственный, транслируемый обратно мне же с поправками: «через два метра стойка, ниже голову», «здесь настил прогнут, левее», «стоп. Слушай. Впереди горит, но не пламенем: тлеет. Дыши через раз». Изолента лежала в нагрудном кармане и на каждом движении упиралась мне в ребра, как напоминание.
Последняя решетка выходила в четвертую секцию за коллектором, в полуметре от палубы. Я выдавил ее вместе с винтами и вывалился в отсек, в котором ничего не было видно и все было слышно.
Тушащий газ съел открытый огонь: пламени не было, было злое красное тление в коробах и белесая муть до колен. Аварийный плафон над люком, единственный живой на своей батарейке, давал столько света, сколько дает совесть: мало, но по делу. У переборки, за коллектором, спиной ко мне, на коленях стоял Ярне.
Он был жив. Он держал обеими руками маховик ручного вентиля, довернутый до упора, и не отпускал, как не отпускают то, что однажды уже пробовало вырваться. Перепуск был перекрыт: свист теплоносителя молчал, магистраль была нема по обе стороны разрыва. Свою работу, сорок секунд которой стоили ему рук, он сделал за десять, а тридцать висел на маховике.