Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жестоко толкнув обеих, по лестнице мимо них промчался Веня Заяц. Недолго ему осталось куролесить: уже в девяносто втором он совершит свой геройский подвиг: как капитан тонущего корабля, откажется покидать собственный бесценный вещевой ларек, который вечером придут сжигать рэкетиры; на это препятствие они никакого внимания не обратят — спалят имущество вместе с хозяином. Еще более жуткой участи подвергнется его ничем не примечательный дружок Котька — вон он, как раз изготовился плюнуть жеваной промокашкой через трубочку от механического карандаша в пышную красную щеку ничего не подозревающей Лили Коренблюм. Его, беспечного владельца крупного ресторанного бизнеса, конкуренты расстреляют на даче из автоматов — вместе с женой, двумя детьми, тещей и собакой. А Лиля в девяносто первом облегченно уедет со всей многоколенчатой семьей в Израиль, где уже в новом веке встретит ее будущий врач-педиатр Оля Торопова, отправившись туда с православной паломнической группой. Она приветливо окликнет Лилю, отделившись от маленькой кучки русских, возглавляемой священником, но та вдруг шарахнется от нее, как от зачумленной, и бросится прочь наискосок, через оживленную иерусалимскую улицу Hillel…

Учительница математики, миловидная мышка Вера Георгиевна, напрасно сидит за своим столом такая грустная, задумавшись, верно, о своей незавидной стародевичьей судьбе. Уже после следующих каникул появится в старших классах новый молодой учитель химии, очкастый вольнодумец без пиджака и галстука, в одном художественно-небрежном свитере, и спустя буквально две недели вся школа станет со всевозрастающим интересом наблюдать за их бурным романом, который одуревшие от любви молодые люди будут не в силах — или просто не захотят — скрывать… Ничего, что после весенних каникул химик таинственным образом исчезнет навсегда, а Вера Георгиевна коротко подстрижет свои пышные светлые волосы и перестанет пользоваться косметикой насовсем, а также ни разу больше не улыбнется, чем заработает пожизненную кличку «Несмеяна»: если такая невероятная любовь хоть раз случилась в этой паршивой жизни, то ее уже можно считать ненапрасной.

Именно на математике Жене стало окончательно ясно, что разговор с мамой не получится: мама к нему категорически не готова. Значит, поняла Женя, придется срочно написать матери письмо, причем, очень лаконичное — ведь длинный текст для нее по определению непреодолим. Оно должно уместиться на одном листке из школьной тетради и быть отдано не позже сегодняшнего вечера, потому что маме следует дать достаточно времени, чтобы подумать и придти к правильному решению — ведь другого шанса спастись ей судьба уже не предоставит…

Письмо она написала еще днем — до маминого прихода с неизбежной тяжелой авоськой, аккуратно сложила в восемь раз и, дождавшись ночи, в темноте прокралась в коридор, стянула с комода мамину сумочку, вытащила из нее косметичку, сунула послание в старенькую, почти пустую пудреницу вместо бархотки и с опустошенным сердцем проскакала в свою кровать. Завтра на работе мама станет краситься — это уж заведено раз и навсегда на всех женских рабочих местах, где имеется хоть подобие стола, — и неизбежно найдет записку. Неважно, что она подумает после этого о своей дочери, — имеет значение лишь то, что через неделю, предупрежденная так прямолинейно, она уже не посмеет, попросту побоится учинить над собой ту смертельную экзекуцию…

Женя написала: «Дорогая мама! Мне очень неприятно писать об этом, но тебе грозит большая беда. Сказать прямо я не решилась — да ты бы все равно не послушала. Дело в том, что мне недавно приснился ужасный сон. Не смейся, пожалуйста, там все было как настоящее. В этом сне я видела, что ты умерла. Не думай, это не обычные детские страхи. Произошло вот что: ты ввела себе в матку мыльный раствор, чтобы сделать выкидыш. Проделала это прямо в ванне — и умерла сразу же, прямо там, от закупорки сосудов мозга. Это случилось в день, который еще не наступил: будущее воскресенье, когда Вадим Федорович и Эдик ушли в цирк. А накануне, в субботу, тебе по телефону подсказала такое средство какая-то тетка из бухгалтерии. Сейчас ты этого еще не знаешь. Но не торопись меня ругать и наказывать, а дождись хотя бы пятницы и субботы: ведь сегодня, в среду, я еще не могу знать, что Вадим Федорович принесет в пятницу с работы билеты в цирк, а в субботу знакомая порекомендует тебе способ, о котором ты сама еще никогда ничего не слышала. Если то и другое произойдет — знай: твоя смерть в воскресенье тоже неизбежна. Только после этого ругай меня и спрашивай, откуда я все это знаю, — я расскажу и многое другое. А сейчас просто прошу, умоляю тебя: не делай ничего для прерывания беременности — лучше обратись, как всегда, в больницу. Кстати, откуда я знаю, что ты уже обращалась туда около десяти раз? Не ты же это мне говорила, правда? Пожалуйста, мамочка, не сердись и послушайся меня! Твоя любящая дочь Женя».

На следующий день она не могла ни есть, ни пить, ни разговаривать, а школу прогуляла, решив в понедельник, когда все окажется позади, написать своим теперь вполне взрослым почерком извинительную записку от имени мамы: раньше такое действо казалось уголовным преступлением, и если уж решалась на него маленькая Женя, то считала, что попадает едва ли не под расстрельную статью; теперь это был не заслуживающий внимания пустяк…

Вечером мама выглядела плохо. Женя отчаянно ловила ее ускользающий взгляд, но тщетно: она сидела понурая, двигалась вяло, за ужином почти не ела и ушла в большую комнату (так называлась их с Вадимом Федоровичем и Эдькой за шкафом спальня, выполнявшая в праздничные дни по совместительству еще роли гостиной и столовой), оставив в раковине гору грязной посуды, которую Женя немедленно услужливо перемыла. «Переживает прочитанное, — рассудила она. — А на меня не смотрит, потому что стыдно ей: думает ведь, что я ребенок, — и вдруг… Да и вообще страшно такое письмо получить, наверное…».

В четверг, пятницу и субботу все повторилось с аптекарской точностью — и Женя почти успокоилась: конечно, мама была потрясена тем, что теперь узнала, и, может быть, даже не хотела какое-то время видеть свою дочь — во всяком случае, до минования рокового дня… В ночь на воскресенье Женя легла в постель лишь для виду — но едва маленькая, пропахшая «Карбофосом» квартирка затихла, вскочила, гонимая и терзаемая неотступным беспокойством. До позднего утра ходила она босиком по ковру взад-вперед, уже не в силах думать, а лишь мечась, как несчастный зоопарковый волк в своем непригодном для жизни вольере… Поздним утром она слышала, как собирались в цирк отчим и братик, и готова была от нетерпения молотить кулаками по подоконнику, провожая невидящим взглядом редкие машины, деловито сновавшие под окнами в обе стороны… Как только входная дверь хлопнула, Женя со стоном метнулась в коридор. Мать, запиравшая дверь, обернулась на нее с непонятным выражением в потемневших за последние три дня глазах. Впервые за эти бесконечные дни оказались они наедине, и молчать было нельзя. Женя решилась — как в черную далекую воду с обрыва прыгнула:

— Мама! — выкрикнула она. — Скажи — ты ведь не сделаешь этого, правда?!

— Нет… — помедлив, ответила та. — Не сделаю, раз ты так уж против — до какого-то безумия прямо… Странно это все, вот что. Но поговорим об этом после. Сегодня у меня другие дела есть, поважнее. Ладно. Ты к Свете сейчас?

От облегчения у Жени вдруг явственно задрожали ноги и руки.

— Мамочка! — и она даже не кинулась, а почти упала к ней на шею. — Конечно, об остальном после поговорим… Господи, какое счастье, что ты все поняла и не сердишься… Прости, если я что-нибудь не так…

Мать твердо отстранила ее:

— Ну хватит, хватит… Ты уже большая для таких нежностей… Давай быстро умывайся и завтракай… Считай, мы обо всем договорились…

Мама хотела остаться дома одна — это вполне было понятно, а может, ждала близкую свою подругу Валентину, желая по-взрослому обсудить с ней происшедшее. Это Жене понравилось — она помнила тетю Валю как женщину здравомыслящую и всегда в критические моменты трезвой рукой направлявшую ее нерешительную мать на нужный путь. Она собралась и выскочила за пятнадцать минут, хотя путь к Светке был пока заказан: та не объявлялась уже две недели, не избыв еще, должно быть, страха и обиды… Поговорить с ней еще раз все равно придется — когда страсти поулягутся: у нее еще, как ни крути, а десять лет в запасе — неужели не подоспеет подходящий денек?

77
{"b":"980414","o":1}