Не мое, в конце концов, было дело: слишком уж сильно начала я уставать от всей этой непрошеной истории. Пора было потихоньку отколупывать лишний нарост, приставший к жизни, как всякий подводный сор и ракушки к килю корабля. Удалению подлежала ненужная больше Даша с ее никчемной кампанией, глупо вынырнувший из прошлого не в то время и не в том месте Павел Волынский, и уж тем более Агата — вообще случайная бабочка, залетевшая в одинокое окно; Олега с его незадачливой редакцией я уже отсекла навеки. У меня начиналась новая и интересная, как я надеялась, жизнь, в нее следовало входить, слегка почистив перышки и умывшись талой водой. С неделю я односложно отвечала им всем в трубку, изо всех сил давая понять, как я оглушительно занята и как мне неинтересны их разговоры, — и действительно, их назойливое присутствие в моей жизни столкнулось с мертвой точки и вяло покатилось в направлении небытия.
* * *
Я не рассчитывала увидеть кого-нибудь из них еще раз, и даже когда чей-то образ контрабандой проникал мне в сознание, я прикладывала усилие, чтобы сразу же стереть его, не позволив задержаться и на лишний миг. Я упорно гнала от себя внутренние вопросы на тему: «Как там они — встречаются или нет?» — и воспоминания обо всех этих людях являлись каждый раз все менее объемными и все утрачивали и утрачивали жизненность, пока не превратились в размытые бесцветные тени на задворках моего бытия, тем более что неизбежные новые впечатления слой за слоем ложились на них каждый день.
В ту ночь, по-глупому проколовшись и упустив что-то, казалось, заподозривший объект, я, несмотря ни на что, поднималась к себе домой по лестнице в довольно терпимом настроении. Новая работа оказалась не настолько в тягость, как старая, ноги удалось не промочить, потому что из казенной машины я так и не вылезла, а в холодильнике ждал отличный кусок свинины, который осталось лишь кинуть в гриль, вытащить и съесть — а потом весело спать, спать, спать на сытый желудок… Ну, а объект и завтра никуда не денется…
Завернув на свой пролет, я вскрикнула: на подоконнике спиной ко мне сидел кто-то в длинном пальто с поднятым капюшоном — и при звуке моих шагов он начал медленно и оттого страшно оборачиваться. Обернулся — и оказался Агатой, вновь не с первого взгляда узнанной. Во-первых, лицо ее было сплошь пятнистым и отечным, как после долгих обильных слез, а во-вторых, эта выраженная интеллектуалка была вульгарно и невозможно пьяна. Я отпрянула, мысленно прокляв ее в первую очередь за то, что она лишила меня чудного, весь вечер в темной машине предвкушаемого ночного бессонного часа в тепле и относительном покое. Вторым моим чувством стало недоумение: зачем? Зачем она, имея довольно широкий круг знакомых, что ей гораздо ближе и по душе, и по месту жительства, притащилась пьяная именно сюда — со своими скучными, отжившими во мне проблемами, чтобы навязать их постороннему человеку? И деваться было совершенно некуда: в самом деле, не в вытрезвитель же ее сдавать — значит, придется возиться… Все эти мысли галопом проскакали в голове, пока я наблюдала, как Агата довершает оборот, сквозь свой личный туман опознает меня и силится подняться навстречу. Что-то неприятно агрессивное мелькнуло в ней — в похабно кривой улыбке, в нетрезвой нарочитости позы, непослушном, никак на нужный тон не попадающем голосе…
— Ну, что, дождалась? Дождалась своего счастья, а? Дождалаась, Пинкертонша хренова… Теперь, глядишь, и медаль дадут… — пьяно, но неожиданно связно заговорила она.
Испытывая некоторое отвращение, я по неискоренимой привычке крепко взяла ее за плечо:
— Пойдем, я уложу тебя проспаться.
— На том свете просплюсь, — странно легко вырвалась она. — Или на нарах… Вызывай давай… Вызывай свой обезьянник на колесах. И можете грузить… Загружать… Давай, вызывай, чего стоишь! — и она начала похохатывать тем странным смехом, какой бывает, когда человек хочет не смеяться, а кричать вперемешку с сухими рыданиями.
— Хватит! — ощерилась я, зная, что твердость в данной ситуации — единственное верное средство сократить нервотрепку. — Либо заходи ко мне и ложись спать, либо убирайся. Мне тут в четыре часа утра возиться с тобой не резон.
— Бо-оже, как гро-озно! — ничуть не смутилась она. — Вот дура, ей счастье само в руки прет, а она кобенится… Каждый день тебе, что ли, в тяжких преступлениях сознаются?
— В каких преступлениях? — мгновенно насторожилась я.
— Да в поджогах там всяких, например… В убийствах… — и слезы вдруг разом хлынули ей на щеки двумя небольшими водопадиками.
— Что ты несешь! Не ври! — сраженная внезапным прозрением, я не придумала в этот миг ничего лучше.
— Да я, я, не сомневайся! — не то рыдала, не то хохотала Агата.
У меня внезапно включился благоприобретенный рефлекс и, повинуясь ему, я метнулась к своей двери и ловко затолкала трясущуюся и неожиданно чугунно тяжелую женщину в квартиру. У двери в прихожей она грохнулась в кресло неподъемной массой, и мне сразу стало ясно, что вынуть ее оттуда до утра не удастся, и все ее неотложные откровения слушать я буду именно здесь, на площади два квадратных метра. Агата запрокинула голову и жестко оскалилась, вообще утратив похожесть на саму себя.
А потом она начала говорить — говорить вещи странные и нелогичные, которые следовало бы списать на ее невменяемое состояние. Но непостижимым образом где-то в самой сердцевине моей отдельно от меня самой мыслившей души сложились в безошибочную картину ранее неосознанные составляющие Агатного бытия — и я начала верить ей абсолютно, верить с первых же слов и, что удивительно, — сочувствовать. У меня даже не возникало явных вопросов, потому что ответы на те, что гипотетически могли бы возникнуть, приходили парадоксально раньше самих вопросов. И я слушала, стоя над Агатой в странной полусогбенной позе, — слушала и верила…
— Ты думаешь, я каяться пришла? — медленным чужим голосом говорила она, непривычно растягивая слова. — А вот и нет — и не жалею ни о чем ни минуты… Я пришла, потому что испугалась. Смешно, да? Испугалась, когда уже нечего бояться, когда даже ты, Пинкертонша… Самая умная из всех голов, об этом думавших, послала все подальше… А ведь я шанс тебе давала! Отличный шанс — с крюком этим и скважиной… Специально… А ты не поняла… ничего не поняла, Пинкертонша моя… Так что не тебя даже с мозгами твоими — сама себя я испугалась… Потому что поняла, что обрадовалась. Обрадовалась, что Лилька погибла, радуюсь с первого дня и по сейчас, и не похоже, что когда-нибудь перестану… Просто в том, что редакцию сожгла, я бы ни за что не призналась. И никто бы меня не вычислил — даже ты… А вот Лильку я правда убивать не собиралась и даже не знала, что она там… А как узнала, что она себе мозги вышибла — и полчаса совестью не промучилась. Не боролась с ней даже, с совестью, сразу рукой махнула, поняла, что бесполезно. И с тех пор хожу я счастливая, потому что за меня кто-то отомстил, а я, вроде бы, и не при чем. Но ведь это же — ненормально… Ненормально радоваться, когда помирает двадцатилетняя девка — для этого же выродком надо быть. Вот именно: вы-род-ком. И это она меня родила. Вы-родила… Нежный мой удав… Ласковая моя крокодилица… Исключительная моя мамулечка… Знаешь, хоть бы она меня раз обругала… Ударила, что ли… Как это было бы естественно! А она — прямо в душе у меня поселилась… Окопалась… Гиперлюбовь развела — да такую, что и взгляд в сторону считался предательством… И любовью меня всю жизнь дубасила… Знаешь, как это страшно, когда тебя твоей любовью шантажируют? Когда ты все время ходишь, как по проволоке, потому что шаг вправо-влево — нет, тебя не погубит… А сделает палачом… И все время ты ходишь и думаешь, ходишь и думаешь — не взглянуть бы как-нибудь не так! Слово какое-нибудь неоднозначное не ляпнуть — потом не отмоешься… Ты думаешь, она меня любит? Эльку любит? Черта с два! Она хочет, чтобы мы с Элькой вдвоем составляли ее счастье, каждую минуту! И знаешь, Эльке, сучке, нравится! Только и слышно с утра до ночи: бабулечка да бабулечка! И со мной разговаривает бабкиными тоном — строго так, знаешь, и серьезно — да требовательно как! Но вежливо и тихо… И та же укоризна в детском голосе: мол, крест у меня такой, мама непутевая попалась… Непутевая мать и непутевая дочь… Ребенка собственного я ни минуты не воспитывала… Потому что едва она заговорила, как стала второй моей матерью! И уже вдвоем они принялись воспитывать меня. А я оказалась — не под дающаяся… Жизнь личную построить, замуж выйти… Ага, сейчас, так мне и позволили! Поэтому, как школьница, бегала на свиданки, дома отмазы придумывала — лишь бы укоризны этой не видеть и не слышать… А уж с тех пор, как проклятые мобильники изобрели, — как на цепи хожу… Каждые полчаса звонок: ты где? что ты там делаешь? зачем тебе это надо? когда вернешься? поскорей нельзя? ты ведь понимаешь, как мы по тебе скучаем? Конечно, понимаю, ядрена вошь! Кто еще вокруг них двоих споет и спляшет? Подругу даже — что там мужика! — в дом привести не могу — сразу: что ты в ней нашла? зачем она нам? тебе что, с нами плохо? И вот, с Олегом вдруг завертелось — как в сказке, все по самому-самому серьезному… Он, небось, наплел, что, мол, легкое увлечение? Врет, потому что сам себя стыдится… А на самом деле, на брак всерьез намекал, с Элькой познакомиться рвался! Я не форсировала: спугнуть боялась, потому что он был — спасение мое! Я, правда, этого не осознавала, только чувствовала! Его не нужно было — приводить. К нему предстояло — уйти, с Элькой. Уйти в большую квартиру и самостоятельную жизнь. Без двух тревожных маминых глаз, провожающих каждый мой шаг! Я трепетала… Как лист трепетала, пылинки с него сдувала… Все желания исполняла… И вдруг — Лилечка! Цветочек… сраненький… И откуда только упала на мою голову! В первый день, как только она вошла и он ее увидел, у меня сердце сразу упало: каюк. Потому что рожа у него как стала в тот момент идиотской — да так и оставалась, пока Лилька не померла… Марина! Меня он просто — вычеркнул! Будто меня и не было! Будто ничего — никогда! — не было! И, главное, из-за кого?! Хоть бы из-за женщины! Какой-нибудь роковой соблазнительницы! А тут… Да таких же… раком до Москвы не переставить! По копейке пучок! А он на нее, как на икону, молится — и всех заставляет, ничего не стыдится! Не то, что замечания по работе ей сделать нельзя было — за косой взгляд в ее сторону выговаривал! «Почему это вы на нашу девочку так странно смотрите, ребенок смущается…». Марина, ты можешь представить, что именно я чувствовала?! Ведь все у меня рухнуло — все, до самой последней надеждишки! Сначала убеждала себя, что блажь у него, седина в бороду… Потешится и вернется… Куда там! Сердце в раскаленный утюг превратилось… Я, поверишь ли, за город одна уезжала, в лес или в поле… Заходила подальше — и выла! Если б услышал кто — окочурился бы со страху… По часу выла, по два, по три… Выкручивало меня — думала, не переживу… А эта дома: что-то ты совсем мало нам внимания уделяешь, дочка… И губки — гузкой… Куриной… Кстати, представляешь, я грудки куриные люблю… с крылышком… Но она считает, что это самое полезное в куре, и одну половинку Эльке дает, а другую сама… жрет. Нет, она бы отдала мне, конечно, если б я попросила, но с таким лицом: для родной дочери ничего не жалко! Поэтому я уже пятнадцать лет притворяюсь, что люблю исключительно окорочка… Да, так о чем я… О гузке! А дома — вечная гузка, ха-ха! Я вообще соображать перестала, думала, что только одно меня успокоит: если я погашу эту Алькину тупую улыбочку! Хоть уколю его малость, раз уж нет шанса причинить такую же боль, как он мне! А как? Он же неуязвим! И она тоже… За ручку ходят, сволочи, а я каждый день помираю… Чтоб, думаю, сгорела проклятая газета — тогда хоть видеть бы его ежедневно не пришлось! Раз подумала, второй подумала, и вдруг: а что, и сгорит! И с тех пор, знаешь, я письма ему строчить перестала… С наслаждением перебирала способы поджога — да такого, чтоб на меня и тени не упало… Три недели думала — и надумала, просто до гениальности… Я тебе расскажу… Даже нарисую завтра… Оделась во все черное и пошла, дождь лил сплошной, как специально… Для отхода одолжила машину у подруги, которая к газете отношения не имеет… Поставила ее за два квартала, чтоб никакой связи… Все чисто — и вы ничего не нарыли, а на крюк вообще внимания не обратили… Идиоты. Будто крюки у каждой двери присобачены. А утром узнала про Лильку. Узнала и обрадовалась. Потому и пришла, что если чужой смерти радуешься — значит, совсем конченный ты человек. Конченный. Так что сажай меня, Марина, сажай, не сомневайся… А то я не выдержу и Олегу похвастаюсь, а он из меня кишки вынет. Не то, чтоб их очень было жалко, а не хочу, чтобы именно он. Другой бы и глазом бы не моргнула но не он… Понимаешь? Лучше уж к ментам… Те хоть просто посадят… Лет на пятнадцать…