Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но я хорошо подумала, верней, не думала вообще, потому что думать было не о чем. Во-первых, не бросать же, в самом деле, работу, а во-вторых, как раз тогда в полную мощь расцвел яркий роман — тот самый, пятимесячный, на который я возлагала самые трогательные надежды — напрасные, конечно, но кто же в самом начале о таком думает. С отбытием бабы Тани для этого романа освобождалось необходимое жизненное пространство — собственно, и обеспечившее ему такую продолжительность: по чужим квартирам долго не проскитаешься.

Чтобы свернуть шею неизбежным хилым росткам чувства вины, я с завидной регулярностью ездила за город, «туда», всякий раз таща с собой полную сумку вкусной еды и памперсов, — и в ожидании привода (или привоза) заказанных старушек, там всегда переминалось еще несколько таких без вины виноватых родственников. Мы говорили только о том, почему совершенно невозможно было оставить болящую дома, и пришлось, скрепя сердце, привезти ее сюда, где за ней какой-никакой уход, и вообще «лучше». Насколько лучше — это сразу бросалось в глаза при появлении страждущих. Собственно, в тряпичной кукле с остановившимся взглядом уже никогда нельзя было узнать того человека, что когда-то жил рядом с нами, давал советы (чаще всего, непрошеные), как нам жить, чтоб не стыдно было умирать. И тем более, того, которого мы не застали, а знали только по фотографиям, сделанным за долгие годы до нашего рождения, когда человек тот любил, работал, дружил, воевал, рожал, ссорился… Как правило, эти люди относились к поколению наших бабушек и прабабушек, так что, придя в этот мир и повзрослев настолько, чтобы узнавать кого-то, мы застали их уже в пожилом возрасте и стали свидетелями лишь их стремительного старения. Молодость, зрелость, созидательные годы наших старушек остались для нас за рамками невразумительных фотографий, где они непременно позировали в лучшем платье или торжественно присутствовали, почти неузнаваемые, на бледных коллективных снимках… Отдыхающие в Кисловодске у «Стеклянной Струи», мужчины и женщины — в одинаковом нищенски-мятом белом — и только потому, что в детстве тебе точно показали, ты знаешь, где искать родную бабушку — шестую справа в третьем ряду. А ведь только на несколько тоскливых минут — пока фотограф расставлял, усаживал, укладывал (в основном, двоих обнаженных до пояса мужчин с одинаковыми бритыми черепами — голова к голове, подпершись локтем, — у ног первого сидячего ряда трудящихся) — та молодая женщина поддавалась скучной суете для того, чтобы запечатлеть для тебя неповторимый, но не слишком удачный миг. А после вспышки магния, когда фотограф вылезал из под черной ткани своей треноги, ее ждала настоящая и единственная, исключительная жизнь — с курортным, быть может, романом или, наоборот, письмом из Ленинграда, которое все не приходит и не приходит, и оттого отдых — не отдых. Это если в ее семье или среди друзей не было фотолюбителя — большой редкости по тем временам. А если был, то ты можешь увидеть черно-белую семью за дачным столом, или двух сестер в неизменно светлом, у озера, или карапуза в перевязочках, обнимающего счастливую мать, или молодую пару на прогулке: у нее губки, подкрашенные «бантиком», а он в «клешах», чуть ли не уголовно наказуемых в конце тридцатых…

И, вроде бы, ты знаешь, что главу той семьи через год возьмут таким же летним утром из-за такого же нарядного стола, и больше никто никогда его не увидит, а жена его через полгода выйдет за другого и проживет долгую и счастливую жизнь; что из тех сестер одна (та, что повыше) станет на войне медсестрой и умрет не от ранений, а от последствий нелеченого сифилиса, а вторая погибнет в блокаду в бомбоубежище, куда будет надолго завален вход; что карапуз, приходившийся тебе, вообще-то, двоюродным дядей, так никогда и не пойдет в школу, потому что антибиотиков тогда еще не изобрели, а без них от скарлатины часто умирали; что трогательно стоящие под ручку молодожены так и не изменят своему чувству и шестьдесят лет спустя украсят собой блеклый цветник умилительных пожилых пар, гуляющих перед ужином и после завтрака в облетающем парке с белками и голубями…

Это все было давно-предавно и как будто не по-настоящему — да и вообще, как можно было чувствовать себя счастливой в эпоху, когда даже не было цветного кино, а имевшееся черно-белое кажется сейчас убогим и диким. Чего стоят, например, пенопластовые льдины и настоящие жестяные ведра без ручек на головах у псов-рыцарей в исторической фильме про действительно великие дела! Счастливой — в годы, когда порядочной девушке полагалось два платья и две пары туфель — на каждый день и на выход — а все, что сверх того, считалось баловством и расточительством! Когда единственные, драгоценные фильдеперсовые (фильдекосовые?) чулки приходилось носить или на тугих подвязках или на ужасающей конструкции под названием «пояс с резинками» — и ни одна идиотка не догадалась пришить их к тогдашним длинным трусам и так изобрести удобные колготки! Когда невозможно было безоглядно наслаждаться любовью не то что с любовником, а и просто с законным мужем, потому что над каждым ложем страсти стоял призрак нежелательной беременности по причине полного отсутствия сколько-нибудь эффективной контрацепции! Когда еду приходилось готовить на пожароопасных примусах, на глазах у далеко не всегда доброжелательных соседок, а утром умываться холодной водой, отстояв очередь к крану, на глазах у них же — и их мужей! Когда просто собственная комната — пусть даже пополам с мужем — виделась недостижимым счастьем, и в порядке вещей казалось, что в одной живут от четырех до восьми человек! И так далее, и так далее…

Невообразимый, неудобный, смешной, пошлый, трагичный мир рисовался в воображении за пределами того его кусочка, что представал перед нами на фотографиях, — и, в любом случае, он видится нам теперь черно-белым. А те полуживые существа — слюнявые, с дрожащей нижней челюстью (отчего выпрыгивают вставные зубы), с синими губами и свалявшимися клочьями серых или белых волос, те бывшие люди, которых доставляют нам теперь в комнату для свиданий в сумасшедшем доме, — они считали этот мир своим и вольно ориентировались в нем. Они вовсе не возмущались, например, отсутствием Интернета и мобильников для немедленной связи с близкими, а послушно бегали на «междугородний телефон», где покорно часами ждали, пока их соединят с родными, чтоб успеть бестолково прокричать им что-то в трубку в течение заказанных трех минут… Они смирно стояли шестыми в третьем ряду справа среди других себе подобных, которые все, все уже умерли, умерли, умерли! Или умирают… Стояло человек пятьдесят на фотографии начала тридцатых, и каждый из них уже встретил смерть в одиночку — свою, единственную, как невесту… Кто-то вскоре был отправлен в лагерь и сгинул там, иной счастливчик покрыл себя неувядаемой славой на войне, а последние из могикан, как моя баба Таня, — мучительно угасли вот в таких «богоугодных заведениях», уже при жизни начиная принимать адские муки… Это последнее, впрочем, дает неплохую надежду на то, что адские муки ограничатся для них земными и доказывает, что личный, миниатюрный адик каждый из нас всегда непринужденно носит с собой.

— Не думала я, не гадала, Катенька, — бредила баба Таня, в очередной раз принимая меня за персонаж со своих фотографий, меж тем как я, избывая острое чувство вины, деловито толкала ей ложкой в рот самый дорогой йогурт, какой только смогла найти.

— Не снилось мне даже, что и меня посадят в лагерь, и будешь ты мне передачки носить… А я уж и руки поднять не могу, сил нет — так изработалась… А работа страшная тут, тяжелая, под землей… В темноте… Все долбим, долбим стены, а они черные… А мы долбим… А как надолбим побольше — на себе в другое место перетаскиваем… И опять долбим… И опять перетаскиваем… А грохот стоит, грохот какой! Потому что другие, которые не работают, они все в рельсы стучат железными палками… Мы все долбим, а нас бьют… Охранники бьют… Они такие черные, огромные… Глаза у них красные, а с зубов кровь капает… Вместо рук — лапы, с когтями… В лапах — плетки… Они мимо ходят, рычат и бьют нас… А мы долбим и таскаем, долбим и таскаем… А те — в рельсы стучат… Громко… И темно… И больно…

44
{"b":"980414","o":1}