В коммунальную квартиру, близнеца всех подобных квартир в старом фонде, вела узкая изгибчивая лестница в чисто раскольниковом духе, да еще и подниматься по ней пришлось в полной темноте, потому что окна в подъезде если и были, то вели в глубокий и гулкий колодец двора. На звонок открыла прозрачная бабуля из серии одуванчиков — только глаза у нее в полутьме коридора светились клиническим сумасшествием: такая зарубит топором и не задумается, а потом сядет вышивать розочки… Пока Евгения шла по коридору к указанной комнате (разумеется, самой последней, у туалета), ей попались на пути два образа, заслуживающих не то великого пера, не то психбольницы: мужчина в семейных трусах, серой от грязи майке, с единственным длинным зубом в неожиданно ангельской улыбке и бледно-серебряным нимбом вокруг головы; а также томная дама в кимоно, но обутая в черные, не менее сорок пятого размера, бутсы, громыхавшие по дощатому полу… Испуганная Евгения принялась барабанить в дверь дочери — и сразу ей открыл некто патлатый, в рваном свитере грубой вязки, в джинсах, не подлежащих уже ни починке, ни стирке, — и лишь через несколько смутных секунд ей удалось отождествить данную персону со своим зятем. Евгения сомнамбулически вошла и увидела свою дочь в углу, на матрасе, застеленном стеганым одеялом, сидевшую по-турецки с книжкой. Волосы, ее чудные длинные волосы, которые мать так заботливо отращивала и расчесывала, вновь были безжалостно обрезаны до плеч и не собраны, а болтались, точно как у тех девиц, что по вечерам давятся со своими временными кавалерами в очередях у всяких там гриль-баров… Книги разбросаны были прямо по полу, грудами громоздились на столе рядом с нарезанной на бумаге и так оставленной колбасой по соседству с открытой кефирной бутылкой. Судя по всему, супружеская чета только что отужинала и теперь питалась духовной пищей.
— Привет, мама… — растерянно кивнула Агата.
Евгения и сама поразилась, сколько раз за последний проклятый год ей приходится серьезно брать себя в руки.
— Вот, значит, как живете… — сумела спокойно констатировать она.
— Живем, как умеем и как нам нравится, — сухо ответствовал зятек.
«Нет, голубчик, это тебе нравится, а моей дочери такое понравиться не может…» — подумала Евгения, а вслух дружелюбно сказала:
— Я пришла посмотреть, как устроились, и помочь, чем могу, — а то все вы да вы ко мне в гости.
— Конечно, смотри, мама, — пролепетала дочь, и зять через силу выдавил:
— Смотрите, все видно… Агата, чайник поставь.
Первым делом Евгения шагнула к холодильнику. Так и есть: ни одной кастрюли, только два каких-то серых свертка и открытая консервная банка, зато бутылок пива — четыре, рядком… Конечно, и сомневаться не приходится: сам спивается и ее спаивает. Нет уж, пора с этим так называемым браком заканчивать — тут уж все средства хороши, когда дочь спасаешь… Она выпрямилась, наскоро готовя в голове победительную речь. Например, что-то вроде такого: «Вот что. Теперь, я думаю, ты уже доросла до понимания того, что так жить невозможно и противоестественно. Люди так не живут: дальше падать уже некуда. Поэтому собирай сейчас же все, что тут лично твое — не думаю, что очень много — и пойдем, наконец, домой… Я готова тебе простить эту ребяческую ошибку и помочь начать жизнь заново: светлую, чистую, человеческую жизнь…» — но раскрыть рот Евгения так и не успела, остановленная диким, ни в какие ворота не лезущим вопросом зятя:
— Вы всегда в гостях по чужим холодильникам лазаете?
«Нет, ну каков хам! Он, еще мне, кажется, замечания делать намерен!» — возмутилась Евгения и гордо ответила:
— Я не в гостях, а к своей дочери, между прочим, пришла. А вас, молодой человек, — раньше она обращалась к нему «ты» и «Сергей», но теперь решила положить конец фамильярностям, — я попрошу не вмешиваться в то, что вас не касается.
— Вы не у своей дочери, а у нас, — не сдавался он. — Да если бы и у дочери, то и она — не ваша собственность.
Евгения решила не опускаться до перепалки с этим случайным ничтожеством и повернулась непосредственно к Агате, суетливо расчищавшей на столе место для намечавшегося семейного чаепития:
— Так, Агата… Я вижу, что происходит, не волнуйся… Скажи, что именно я должна сделать, чтобы помочь тебе вырваться отсюда? Чем именно он тебя здесь держит? Почему ты еще не дома? Вставай и пойдем, наконец: сама же видишь, какая жестокая реальность встала за твоими фантазиями…
— Но… — пробормотала дочь, бегая глазами. — Ничего особенного не происходит… Никуда не нужно идти… Мне… Нам хорошо здесь… Мы…
— Хватит! — властно оборвала мать. — Я не знаю, что ты себе внушила — или тебе внушили — но нормальному человеку не может быть здесь хорошо. Если ты будешь продолжать это утверждать, то я, знаешь, могу подумать, что ты сошла с ума… Но и в таком случае тебя нужно лечить.
— Немедленно прекратите провоцировать мою жену! — на повышенных тонах заговорил наглец. — Если вы пришли к нам в гости, то и ведите себя, как в гостях, а не устанавливайте свои порядки и не пытайтесь нас поссорить. Мы вас сюда, в любом случае, не приглашали.
— Агата! — вспыхнула Евгения. — Почему ты позволяешь этому типу оскорблять твою мать в твоем присутствии — и молчишь?!
— Потому что ты пытаешься разрушить нашу семью… — сама краснея от стыда за эти возмутительные слова, вложенные ей в уста, без сомнения, так называемым мужем, промямлила Агата, уставившись в пол.
«Против матери настроил, совсем совести нет!» — озарило Евгению, но сразу же она осознала свою беспомощность, смешанную, вдобавок, с удивлением: почему? Каким образом? Как мог этот чужой человек, о существовании которого дочь не знала еще год назад, созданный словно нарочно вопреки всему тому, что обе они любили, о чем мечтали, заставивший Агату переступить через идеалы, вкусы, воспитание, перевернувший ее жизнь вверх тормашками, — почему он все еще остается для нее авторитетом — даже оплевывая ее мать у нее на глазах, даже посягая на самое святое? Почему дочь не бежит от него с ужасом и отвращением, а, как попугай, повторяет его безобразные слова? Почему в угоду ему согласилась изуродовать себя внешне и внутренне? Что же это случилось, как с этим жить дальше? Может, лучше умереть?
И вдруг, в этот самый неподходящий момент, перед глазами Евгении одна за другой стали вспыхивать и задерживаться на секунду-другую живые картинки из Агатиного детства — не те, что обычно стремятся родители запечатлеть на пленку как вехи возмужания дитяти. Не бесполого еще карапуза в обнимку с ритуальным синтетическим медведем; не взволнованную первоклассницу с пошлым веником гладиолусов в руках; не свежеиспеченную пионерку на крейсере «Аврора» — с лицом, перекошенным от бьющего прямо в глаза солнечного света; не у традиционного котелка ухи в школьном турпоходе (все равно в ухе больше костей, чем рыбы, и есть ее впоследствии невозможно); не в первом взрослом платье на выпускном балу — все это и другое, подобное, уже было превращено в глянцевые фотографии, подклеено в толстый альбом зеленого плюша и подписано. Нет, оскорбленная мать неожиданно увидела моменты как бы и забытые, ни разу не вспомненные — но, как оказалось, в неприкосновенности сохраненные сердцем…
Вот в жаркий полдень Агата уплетает мороженое — она почему-то больше всех любила фруктовое, ядовито-розового цвета, стоившее семь копеек и вовсе не содержавшее молока. Ей всего три годика, на ней платьице точно в цвет мороженого, с желтым котенком на груди, и она не так давно выздоровела после простуды. Мороженое отправляется в рот на деревянной палочке кусками, которые кажутся Евгении огромными, и она, испуганная, хочет остановить Агату, заставить ее есть понемножку, но знает, что сделать это можно, только отобрав стаканчик от девочки, — и не решается лишить ее радости первого после болезни любимого лакомства…
А вот на праздничном утреннике в детском саду Агата танцует в паре с неловким мальчиком Сеней давно разученный народный танец — Бог весть, какого народа! — и десяток шелковых разноцветных ленточек развевается на обруче вокруг ее головы. Вместе с другими родителями Евгения хлопает в такт движений потешной пары, но вместо гордости и радости испытывает стыд и досаду — до того нелепой кажется ее обычно хорошенькая дочка в этом странном национальном костюме и с угловатым, все время наступающим ей на ноги партнером. Спустя полчаса Евгения узнает, что тот танец был чем-то вроде подвига Агаты: перед утренником она почувствовала себя очень плохо, на лице и теле вскочило несколько нестерпимо зудевших прыщиков, отчаянно хотелось лечь и не шевелиться, но ради отрепетированного танца и предвкушаемого триумфа она никому не сказала о недомогании. В результате, прямо после выступления Евгения увезла дочь на такси в полубессознательном состоянии, заболевшую ветрянкой…