Пока я смотрел, я молчал, слушая, как Ксюша рядом переступает с ноги на ногу. Она хотела спросить что я делаю, но не спрашивала, за что я был ей благодарен: отвечать мне пока было нечего.
Снаружи так не покрасишь. Если бы его чем-то облили, муть шла бы с кончика, пятнами, по-разному на каждом волосе. Эта шла от кожи, изнутри, со скоростью, с какой растёт сам волос, остановившись на всех трёх в одном и том же месте.
— Так, — я опустил лупу. — Ксюш, слушай и запоминай, повторять не буду, некогда. Его не мыть. Руками не трогать, перчатки, и мне тоже перчатки, я уже нахватался. Отдельный бокс, тот, что у стены, лампу не ставить. Пух с лежанки собрать в пакет, весь, до последней ворсинки, и с пола тоже, и с моего халата, если успеешь раньше, чем я его сниму.
— Собрать, — повторила она тихо. — А лежанку?
— Лежанку в тот же пакет. И пакет завязать и подписать, время и дата.
Она кивнула и ушла за перчатками, а я остался со зверьком на руках и с тремя волосками на стекле лупы.
Он перестал дрожать, пригрелся и начал тыкаться носом мне под мышку, искать, где теплее.
Телефон у меня был в кармане халата. Петрович ответил на четвёртом гудке. По голосу я понял, что он в постели.
— Петрович, это Михаил. Суббота, я помню. У меня зверь с погашенными кристаллами, за ночь облинял, прямо в стационаре, и мне нужно, чтобы вы на это посмотрели, я уже посмотрел и себе не верю.
— Еду, — буркнул он и положил трубку.
Он не спросил, что за зверь и какие кристаллы. Я отдельно отметил себе, что у этого человека надо учиться разговаривать по телефону.
Смолина ответила сразу, на фоне шёл уличный шум.
— Я в такси, Михаил Алексеевич, — сообщила она раньше, чем я успел открыть рот. — Я с семи звоню в питомники, в одном взяли трубку, заводчик будет после обеда, обещали перезвонить. Минут через двадцать буду. Что у вас?
— У меня он лысый.
Пауза в трубке была короткая.
— Полностью?
— Полностью. Здоровый, Ядро ровное, живот мягкий, и лысый. Муть на волосе от корня, Екатерина Андреевна. Полосой. Я вас жду.
— Ничего не мойте, — отрезала она и отключилась.
Я хотел ответить, что до этого додумался и сам, но говорить это было уже некому. Зверёк под мышкой зевнул.
В третий раз звонить не пришлось, позвонили мне. Денисов звонил с утренним замером. Голос у него после ночи осип.
— Пульсация та же, Михаил Алексеевич. Что в четыре, что в шесть, что сейчас. Спит. Мох по краям бурый, дальше не пошёл, я мерил линейкой по ветке, которую вчера отметил. Матвей с ночи здесь, у пикапа, с биноклем. На дороге тихо.
— Ел что-нибудь?
— Ел. Матвей привёз хлеб и сало.
— Я про зверя, Кирилл, — уточнил я.
— Нет, — он, судя по шороху, переложил телефон в другую руку. — Он не просыпался.
Я посмотрел на дракончика у себя под рукой, на три волоска на стекле, на дверь стационара, за которой Ксюша гремела коробкой с перчатками. Потом сказал то, что нужно было сказать.
— Кирилл, воскресенье под вопросом. У меня тут ночью случилось такое, что я не знаю, смогу ли завтра выехать. Я скажу вечером.
В трубке стало тихо. Он молчал, с его стороны слышно было, как шумит вода у брода.
— Справишься? — спросил я.
— Справлюсь, — ответил он после паузы. — Замеры каждый час. Если проснётся, звоню вам сразу.
— Если проснётся, отходишь на двадцать шагов и уже оттуда звонишь. Я серьёзно, Кирилл. Отойти, потом звонить, в таком порядке.
— Отхожу, потом звоню. Понял.
Я нажал отбой и постоял с телефоном в руке. Четыре тонны ферала в лесу, без стабилизатора, с одним молодым врачом и одним егерем, а я собирался сидеть с лысым зверем в городе. Думал я об этом ровно столько, сколько убирал телефон в карман. Потом пошёл к боксу.
Ксюша успела постелить в бокс чистую пелёнку. Я опустил зверька внутрь. Он сразу свернулся в самом тесном углу, дрожа мелко и часто. Холода в стационаре не было, он дрожал от обиды. Серым покрывалом с полки, какими мы накрываем клетки нервных пациентов, я накрыл бокс целиком, оставив щель для воздуха. Под покрывалом дрожь прекратилась почти сразу.
— А он не задохнётся? — Ксюша стояла рядом с пакетом в руках, перчатки на ней были на два размера больше.
— Там щель. Ему темно, тепло и никто не смотрит, для него сейчас это и есть лечение. Пакет?
— Собрала. С пола тоже. Там ещё под клеткой было, я фонариком светила.
— Умница. Подпиши и в лабораторию, на стол, Петровичу.
Из ординаторской вышел Саня, с отпечатком кушетки на щеке, в тех же ботинках и с телефоном в руке. Он заглянул в клетку, в пустую, посмотрел на накрытый бокс и на мой халат в пуху.
— Мих, — он почесал щёку с отпечатком. — Я в шесть заглядывал. Он блестел. Я тебе отвечаю, он блестел, как эта, как люстра в ресторане, я ещё подумал, зараза, дорогой какой.
— А в восемь?
— В восемь я это, — он потёр отпечаток на щеке. — Проспал я восемь, Мих. Я в шесть лёг на минуту.
— Я знаю, что в шесть он блестел, — я стянул халат через голову и аккуратно, пухом внутрь, свернул его в рулон. — В шесть он блестел, в девять он лысый, а между шестью и девятью к нему никто не подходил, это я тоже знаю. Иди умойся, Саня. У тебя кушетка на лице.
* * *
Четверо появились на крыльце в начале десятого. Любовь Степановна как раз несла из подсобки пирог в полотенце и до стойки не дошла.
За стеклом входной двери, на крыльце, стояли четверо. У двоих телефоны торчали на палках выше голов, третий держал на плече камеру с мохнатым микрофоном, четвёртая, в красной куртке, тянула к стеклу диктофон.
Снимали они всё подряд: стойку, журнал на стойке, вешалку, Пухлежуя, который вылез из-под стула посмотреть, кто пришёл, и Феликса на жерди у окна. Феликс при виде камеры медленно закрыл глаза и стал чучелом.
Люба положила пирог на стойку, подошла к двери, повернула защёлку и встала к стеклу спиной, во всю свою ширину. Снаружи заволновались, один из телефонов на палке поехал вверх, чтобы снимать поверх её головы. Люба подняла руку с полотенцем и завесила им стекло сверху.
Паскаль, сидевший на стене у шкафа, за эти секунды успел уйти в цвет обоев, в бежевый с мелкой полоской. Выдавал его только один глаз, не прикрытый вовремя.
Пухлежуй подошёл к стеклу вплотную, встал на задние лапы, упёрся передними в дверь рядом с Любиным боком и лизнул стекло снизу вверх, широко, оставив на нём мокрую дорожку. С той стороны на эту дорожку немедленно навели все четыре объектива.
— Это клиника Покровского? — крикнул через стекло тот, что с камерой. — Где погубили зверя за восемь миллионов? Вы администратор? Вы можете прокомментировать?
Люба не обернулась.
— Та шо вы тут колотите, — сказала она через плечо, громко и певуче, так, чтобы слышно было на всём крыльце. — У нас санитарный час. Приём с десяти. А зверей тут только лечат, и шо вы там себе напридумывали, то ваше дело, а не наше.
— Мы подождём! — крикнула красная куртка.
— Та ждите на здоровье. Крыльцо общее.
Ксюша выглянула из коридора, увидела спину Любы, четыре головы за стеклом и мокрую дорожку от Пухлежуя. В стационар она побежала, не снимая перчаток.
— Михаил Алексеевич, — выпалила она с порога. — У нас там такое!
— Что? — Я не поднял головы от стекла с волосками.
— Журналисты. На крыльце. Четверо. Люба их не пускает, а они снимают. Всё снимают. Стойку, Феликса. Пухлежуй им стекло облизал.
* * *
Я вышел в приёмную в чистом халате, застёгнутом на все пуговицы, и встал за стойку. Люба всё так же стояла спиной к двери, полотенце с её руки сползло, так что через стекло меня увидели сразу. Стучать стали громче, в четыре руки, телефоны на палках поднялись выше.
Четверо. Камера на плече, два телефона, диктофон. Я прикинул, сколько стоит такая камера, и вышло, что блогер с пустыря такую не купит, её выдаёт редакция. А редакция, отправившая человека с камерой к девяти утра в субботу, знала, зачем отправляет.