Он помог Кемау перевязать руку полоской чистой ткани, оторванной от собственного схенти, — и весь остаток вечера провёл в странном, раздваивающем душу состоянии, где облегчение от, казалось бы, неопровержимого доказательства человечности товарища соседствовало с трезвым, въевшимся уже слишком глубоко пониманием того, что Хранители, судя по всему, способны при необходимости имитировать любую, самую тонкую, самую физиологически достоверную деталь человеческого поведения, — а значит, ни укус скорпиона, ни вырвавшееся ругательство, ни даже кровь, выступившая на коже, не могли служить окончательным, неопровержимым доказательством ровным счётом ничего.
Спустя несколько дней он решился на осторожный, тщательно продуманный эксперимент — не потому, что верил в его окончательную убедительность, а потому, что сама неопределённость стала для него уже невыносимой. Однажды вечером, разговаривая с Кемау о пустяках, он как бы невзначай упомянул подробность, которую нубиец, если тот действительно был обычным человеком, не мог бы знать иначе, кроме как со слов самого Мохова, произнесённых давным-давно, в первые недели их знакомства, по поводу необычности его имени.
— Странно, что у тебя на родине, священную здесь реку Нил— назвали твоим именем, — ответил Кемау, помешивая палкой угли костра. — У нас на юге тоже есть такая большая река, что течёт мимо порогов, — мы зовём её просто рекой, потому что другой такой нет. Может, боги во всех землях любят давать людям имена великих вод.
Ответ этот не подтвердил и не опроверг ничего: он прозвучал ровно так, как прозвучал бы ответ обычного, ничего не подозревающего собеседника, не улавливающего в сказанном ни малейшей ловушки, — но Мохов, вслушиваясь в него с прежней подозрительностью, не мог отделаться от мысли, что именно так, вероятно, ответил бы и Хранитель, если б счёл нужным подыграть подстроенной проверке, ничем не выдав, что распознал её с первого слова. Эксперимент, задуманный как способ разрешить сомнение, лишь удвоил его, — и Нил, гася костёр перед сном, признал про себя с горькой ясностью, что подобные проверки обречены оставаться бесплодными до тех пор, покуда сама природа Хранителей не станет ему доступна в куда большей полноте, чем сейчас.
VII
“Я никогда не узнаю наверняка”, — сказал он себе тогда, впервые облекая это горькое признание в отчётливую, не допускающую иллюзий формулу. И признание это, при всей своей безнадёжности, принесло ему, как ни странно, некоторое, пусть и мучительное облегчение — потому что снимало с него бремя бесконечных, изматывающих проверок, лишённых всякого шанса на успех, и позволяло вместо этого выработать иную, куда более практичную линию поведения: относиться к Кемау так, будто тот, в самом деле, может оказаться человеком, — принимать его дружбу, отвечать на неё собственной привязанностью, — но никогда, ни при каких обстоятельствах не доверять ему ничего, что могло бы, попади оно к Хранителям напрямую, обернуться против самого Мохова.
Такое существование — на два лада одновременно, с постоянно раздвоенным вниманием, с непрерывной, не ослабевающей ни на минуту внутренней осторожностью — оказалось для него куда изнурительнее любого физического труда на стройке, но иного выхода Нил для себя не видел: в мире, где само понятие человеческого лица утратило прежнюю, безусловную достоверность, оставалось либо замкнуться в глухом, отчаянном одиночестве, либо научиться жить с непреходящим сомнением, не позволяя ему полностью отравить те немногие крупицы тепла, что ещё оставались доступны ему среди чужой, враждебной эпохи.
VIII
Именно в поисках этого немногого тепла, не отравленного постоянной тревогой, Мохов всё чаще обращал внимание на Мериру — того самого молодого, по-детски открытого египтянина, что делил с ним циновку в бараке с первых же недель плена и чья наивная, лишённая всякой хитрости привязанность к чужеземцу оставалась неизменной с самого начала их знакомства.
В отличие от Кемау, чья прошлая, до странного колдовского эпизода у костра, доверительность теперь казалась Нилу подозрительно совершенной, Мерира с самого начала не скрывал собственных слабостей: боялся темноты, боялся строгих надсмотрщиков, тосковал по оставшимся в родной деревне матери и младшим сёстрам, о которых говорил всегда одними и теми же, чуть дрожащими от сдерживаемых слёз словами, — и именно эта незащищённость, эта неспособность притворяться сильнее и увереннее, чем он был на самом деле, странным образом внушала Мохову куда больше доверия, чем прежняя, невозмутимая надёжность нубийца.
— Ты снова о чём-то тяжёлом думаешь, — сказал ему однажды вечером Мерира, устроившись рядом на циновке и разглядывая его встревоженное лицо с той же прямой, ничем не завуалированной искренностью, с какой смотрел на него обычно. — Расскажи мне, если можешь. Я, конечно, простой земледелец, вряд ли пойму половину из того, что у тебя в голове, но, может, легче станет, если выговоришься.
IX
Нил долго молчал, взвешивая, насколько далеко он готов зайти в откровенности с человеком, чью подлинную природу, как он теперь понимал, невозможно было установить с полной, абсолютной достоверностью, — но затем, поддавшись накопившейся за долгие недели усталости от вечного, изматывающего одиночества, решился рассказать хотя бы часть того, что тяготило его, — не о саркофаге, не о собственном, невероятном происхождении, а лишь о том смутном, всё более крепнущем в нём подозрении, что готовящаяся гробница предназначена не одному человеку.
Мерира слушал его внимательно, чуть приоткрыв рот, — и когда Мохов закончил, ответил не сразу, а сперва долго вглядывался в огонь догорающего костра, будто подбирая нужные слова среди небогатого запаса собственных, унаследованных от предков поверий.
— У нас в деревне рассказывают старую сказку, — произнёс он наконец, — про двух братьев-близнецов, что родились от одной матери в один и тот же час, — и когда пришло время одному из них умирать, второй не смог отпустить его одного в путь через дуат, разделил с ним его же смерть, лёг с ним в одну могилу, чтобы душа умершего не блуждала в темноте одна. Может, и здесь так же — может, владыке нашему приготовили спутника, чтобы дух его не одинок был на том берегу.
С этого вечера между ними установилась негласная, почти ритуальная привычка: после отбоя, когда прочие обитатели барака уже засыпали, Мерира придвигался ближе и вполголоса пересказывал Нилу очередное предание своей деревни — о говорящих крокодилах, о духах, живущих в тростниковых зарослях, о звёздах, какие типа являются душами пастухов, — Мохов слушал, не столько ради самих преданий, сколько ради того редкого, почти забытого им чувства обыкновенного, ничем не омрачённого человеческого общения, какого он был лишён все эти месяцы.
В такие вечера старался гнать от себя привычную уже подозрительность, позволяя себе хотя бы на короткий час поверить, что рядом с ним действительно лежит простой, ничем не примечательный юноша, а не ещё одна маска в бесконечной галерее личин Хранителей, — и именно эта временная, сознательно допускаемая слепота, как ни парадоксально, помогала ему сохранить остаток душевных сил для следующего дня.
X
И всё же, возвращаясь той ночью к собственным мыслям уже после того, как Мерира заснул рядом с ним безмятежным, ничем не потревоженным сном человека, чья совесть чиста, а разум не обременён неразрешимыми тайнами, Мохов не мог отделаться от новой, будто исподволь подкравшейся мысли: власть Хранителей, если верить всему, что он успел узнать за минувшие месяцы, простиралась так далеко, охватывала так много обличий и так много судеб, что ни одна человеческая привязанность, сколь бы искренней она ни казалась на первый взгляд, не могла считаться окончательно, безоговорочно защищённой от их незримого вмешательства.
Он гнал от себя мысль о том, что и сам Мерира, при всей своей кажущейся, почти детской прозрачности, может однажды обернуться Хранителем, — но гнал эту мысль уже не с прежней уверенностью, а с тем горьким осознанием человека, однажды уже обманутого собственной верой в надёжность знакомого лица, для которого отныне любая привязанность несла в себе неустранимый привкус будущего предательства. “Даже если он человек сейчас, — думал Нил, глядя на мирно спящего юношу, — кто поручится, что он останется им завтра? Хранители, судя по всему, могут быть где угодно и кем угодно — а значит, единственная надёжная защита, какая мне остаётся, — не доверять полностью никому, даже тем, кого я всей душой хотел бы считать друзьями”.