Слуга, повинуясь короткому знаку владыки, вложил в протянутые руки Мохова небольшой, но безупречно вычеканенный серебряный кубок с изображением идущего вдоль берега Нила ибиса, — и тот, поднимаясь с колен под нестройный, полный сдержанного удивления шёпот окружавших его придворных, чувствовал уже не радость от оказанной чести, а нарастающий, леденящий ужас перед тем, что должно было последовать: личную аудиенцию у самого владыки Обеих Земель, аудиенцию, к которой, как он теперь понимал со всей отчётливостью, привели его отнюдь не собственные заслуги, а незримая, направляющая рука тех, чьи зеленоватые чётки продолжали неспешно, безостановочно перебираться в тени дворцовой колоннады.
XIII
Аудиенция состоялась на третий день после праздника, в час, когда полуденный зной заставлял большинство обитателей дворца искать укрытия в прохладной тени внутренних покоев. Небетка, самолично сопроводивший его через анфиладу узких, украшенных росписями коридоров, остановился наконец у высоких, окованных начищенной медью дверей, у которых застыли навытяжку двое стражников с копьями, и произнёс коротко, почти беззвучно шевеля губами:
— Это тронный зал. Говори, только когда тебя спросят, не поднимай взгляда выше подножия трона без дозволения, и, чем бы ни закончилась беседа, не забудь, кому ты обязан честью в ней участвовать.
Двери распахнулись, и Мохов, переступив порог, оказался в пространстве, которое даже спустя месяцы, проведённые среди чудес и ужасов этого невозможного мира, заставило его на мгновение забыть о собственном, тщательно отрепетированном самообладании. Огромный, вытянутый в глубину зал, чьи стены, расписанные сценами царской охоты и торжественных шествий, терялись в полумраке под самым высоким, поддерживаемым рядами массивных, выкрашенных в пронзительно синий цвет колонн потолком, освещался лишь узкими полосами полуденного света, пробивавшегося сквозь высоко прорезанные в стенах световые проёмы, — и он, оглядывая эту величественную, застывшую в торжественном полумраке пустоту, не смог удержаться от невольной, будто вынырнувшей из самых глубин памяти мысли о голливудских фильмах его собственной, немыслимо далёкой уже эпохи — тех самых, полных нарочитой театральности декорациях гробниц и храмов, что он смотрел в своём времени, посмеиваясь про себя над их дешёвой, кинематографической пышностью, — и о том, насколько жалкой, насколько бледной пародией на подлинное величие момента оказывались теперь все эти воспоминания.
В дальнем конце зала, на невысоком, в несколько ступеней, возвышении, стоял трон — массивное, отделанное золотом и слоновой костью кресло с подлокотниками в форме львиных лап и высокой, увенчанной резным изображением сокола спинкой, — на троне этом, в куда более скромном, чем на празднике, но всё же исполненном достоинства облачении, восседал сам Хуфу, а по левую руку от него, на кресле пониже, — царица Мерититес, занятая, судя по неспешным движениям пальцев, перебиранием собственного, украшенного сердоликовыми бусинами ожерелья.
Но взгляд Мохова, скользнув по этой торжественной, по-своему предсказуемой картине, тут же остановился на фигуре, стоявшей чуть позади и левее трона, в той самой густой тени, что отбрасывала массивная колонна у самого возвышения, — фигуре в некрашеном белом одеянии, с гладко выбритой головой и неподвижным, лишённым какого-либо выражения лицом, в пальцах которой, сложенных перед собой, покоилась уже знакомая ему нить нефритовых чёток. Хранитель — тот же самый или один из его неотличимых двойников, Мохов не взялся бы теперь утверждать наверняка, — стоял безмолвно, не произнося ни слова на протяжении всей последовавшей аудиенции, но Нил, ловя редкие, направленные в его сторону взгляды этого существа, чувствовал с той же самой леденящей, не оставляющей места сомнению уверенностью, что охватывала его при каждой прежней встречей с Хранителями, — что это молчаливое, неподвижное присутствие было не просто церемониальной формальностью придворного этикета, а чем-то неизмеримо более весомым: что мысли самого владыки Обеих Земель, равно как и мысли восседавшей рядом с ним царицы, были в этот самый миг так же открыты, так же прозрачны для этого существа, как открытая книга, — и что любое слово, любое движение, каким Хуфу решил бы ответить на слова стоящего перед ним чужеземца, было, вероятно, уже предопределено задолго до того, как сам владыка успел бы облечь его в звучащую речь.
— Подойди ближе, — произнёс Хуфу, и голос его, лишённый теперь торжественной звучности, потребной для обращения к многолюдной толпе, звучал глуше, будничнее, — голос человека, ведущего частную беседу в собственных покоях, а не разыгрывающего царственный спектакль перед подданными. — Мне сказали, ты родом из страны, о которой не слышал никто из моих писцов. Назови мне эту страну.
Мохов низко поклонился, как того требовал обычай, и громко произнёс, стараясь выговаривать непривычные древние звуки:
— Я родом из страны Та-Руси, о Великий Владыка. Это Та-Мехит-Аа — Великая Северная Земля, лежащая далеко за Большим Зелёным морем. Моя родина простирается так далеко на север, что зимой вода в наших реках становится твердой и прозрачной, как горный хрусталь, а леса уходят за край неба, даря больше древесины, чем весь мир знает от сотворения холма Бен-Бен.
По залу прошел изумлённый шепот. Египтяне, привыкшие делить мир на близлежащие пустыни и Нубию, впервые слышали название державы, пришедшей из самого сердца северных льдов.
Там его учили измерять землю, чертить планы построек и вычислять объёмы камня и зерна, — стараясь, чтобы голос его звучал ровно, без того нервного напряжения, что сковывало сейчас каждую мышцу его тела.
— Далёкая северная страна, — задумчиво повторил Хуфу, откинувшись на спинку трона и разглядывая стоявшего перед ним чужеземца с тем же самым цепким, лишённым сантиментов вниманием, с каким прежде изучал его Хемиун. — Странно, что люди столь далёкой страны чертят числа так же, как чертят их мои собственные писцы, обученные в Доме Жизни. Уж не общий ли учитель научил вас обоих этому искусству?
Вопрос этот, произнесённый с обманчивой небрежностью, заставил Мохова внутренне сжаться, — потому что за этой небрежностью ему почудился намёк, слишком точный, чтобы счесть его случайным совпадением, на то самое подозрение, что он уже не раз замечал в глазах Хемиуна и Каэмджедета: подозрение, что истинный источник его познаний лежит куда ближе к самим Хранителям, чем к какой бы то ни было земной, пусть и самой далёкой стране.
XVI
— Возможно, владыка, боги повсюду учат людей одному и тому же языку чисел, — ответил Мохов осторожно, стараясь и не подтвердить, и не опровергнуть прозвучавший в вопросе намёк, — ведь небо над всеми землями одно, и звёзды на нём движутся по одним и тем же путям, кому бы ни молились люди, на них взирающие.
Ответ этот, судя по всему, пришёлся Хуфу по вкусу — на его тяжёлом, властном лице впервые за всю аудиенцию промелькнуло нечто похожее на сдержанное одобрение, — и он, чуть подавшись вперёд, задал ещё несколько вопросов, куда более практических по своему содержанию: о том, сколько лет требуется в далёкой стране Мохова, чтобы обучить искусного зодчего; о том, строят ли там дома вечности для своих владык такими же исполинскими, как его собственная пирамида; о том, известен ли в той стране способ измерения времени, каким пользовались египетские жрецы для определения часа ночных бдений?
Мохов отвечал на каждый вопрос с тщательно выверенной осторожностью, стараясь держаться как можно ближе к тем крупицам подлинного, хотя и глубоко искажённого временем знания, что мог бы предоставить настоящий чужеземный путешественник этой эпохи, — но краем глаза он неотступно следил за неподвижной фигурой Хранителя в тени колонны, чьи пальцы, как он успел заметить, ни разу за всю беседу не остановили своего медленного, размеренного движения вдоль нити зеленоватых чёток, — и с каждым новым их оборотом Мохову казалось всё отчётливее, что сама эта аудиенция, при всей своей видимой непринуждённости, была не более чем ещё одним, тщательно срежиссированным звеном той же самой невидимой цепи событий, что привела его сюда, в тронный зал владыки Обеих Земель, вопреки любой логике, доступной пониманию простого пленного раба.