— Каким было прежнее лицо? — спросил Мохов, стараясь, чтобы вопрос его прозвучал как можно небрежнее, хотя внутри у него всё сжалось в предвкушении ответа.
Санху пожал плечами с той обречённой простотой человека, признающего пределы собственного знания без всякого стыда за это признание.
— Никто из живых этого не помнит, чужеземец. Может быть, оно было мордой самого льва, без человеческих черт вовсе, — так говорят самые старые из преданий. А может, оно уже тогда несло на себе лицо стража, только другого, более древнего, — того, что нёс службу здесь прежде, чем пришли те, кому мы служим теперь. Хранители не рассказывают нам таких вещей, а мы не спрашиваем.
VII
Работа над новой головой велась куда медленнее и куда осторожнее, чем всё, что Мохов видел прежде на дворе Меры или в теле возводящейся пирамиды, — не потому, что мастера, трудившиеся над ней, испытывали недостаток в тех самых чудесных инструментах, что позволяли распиливать известняк с точностью, недостижимой для простого резца, а потому, что сама задача, стоявшая перед ними, требовала не грубой резки объёмов, а тонкой, почти скульптурной работы с деталями лица, — работы, для которой, как быстро убедился Мохов, применялась куда более тонкая, ювелирная версия той же самой технологии.
Он видел, как двое мастеров, облачённых в некрашеные одеяния — уже привычные ему по двору Меры помощники одного из Хранителей, — крепили вдоль намеченных контуров будущего лица тончайшие, не толще человеческого волоса, медные нити, соединённые с тем же самым компактным бронзовым сосудом-накопителем, что использовался при распиле блоков, — но здесь, вместо резкого, прямолинейного распила, происходило нечто куда более деликатное: камень будто таял под этими нитями слой за слоем, тончайшими, миллиметровыми снятиями поверхности, послушными направляющей руке резчика с той же покорностью, с какой послушна кисти художника мягкая, податливая глина.
— Не спеши здесь, чужеземец, — заметил Санху, перехватив его внимательный, изучающий взгляд, — и, помолчав, добавил с той же самой осторожной, приглушённой интонацией, что Мохов уже привык связывать здесь со всем, выходящим за пределы дозволенного: — Лицо Стража будет обращено на восход, туда, откуда встаёт солнце в день, когда тени всех трёх великих домов Хуфу лягут в одну линию. Хранители говорят, что оно должно смотреть точно в ту точку небосвода, откуда сходит на землю их собственный народ, — а куда именно, про то ведают только они сами.
VIII
Слова эти — откуда сходит на землю их собственный народ — заставили Мохова замереть на месте с той же самой леденящей ясностью узнавания, что охватывала его при каждом новом откровении здешнего мира, потому что они с пугающей прямотой перекликались с тем, что он и сам уже не раз замечал за минувшие недели, но старательно избегал додумывать до конца из чистого инстинкта самосохранения: странные, зеленоватые всполохи, время от времени озарявшие ночное небо над восточным краем плато, всегда сопровождавшиеся тем же самым низким, едва уловимым гулом, что он слышал впервые ещё в первую свою ночь на дворе Меры, — гулом, который ему тогда, ещё не свыкшемуся с этим невозможным миром, попытался списать на далёкую грозу или на игру собственного, измученного потрясением воображения.
Он видел это свечение снова спустя две ночи после разговора с Санху, лёжа без сна на новом, чуть более удобном, чем прежде, тюфяке, выделенном ему в бараке южного участка: слабое, но безошибочно узнаваемое зеленоватое зарево, разгоравшееся на несколько долгих секунд у самой линии горизонта, там, где восточный край неба смыкался с невидимой в темноте лентой Нила, — и следом, спустя удар сердца или два, тот самый низкий, проникающий будто сквозь саму землю гул, от которого начинали мелко, почти неощутимо для непривычного уха вибрировать сложенные в углу барака инструменты.
Однажды, впрочем, ему довелось наблюдать это свечение куда ближе и куда отчётливее, чем прежде, — в ночь, когда бессонница, ставшая для него за последние месяцы почти постоянной спутницей, выгнала его из душного, пропахшего пылью барака на воздух, к невысокой глинобитной ограде, отделявшей рабочий посёлок от пустынной кромки плато. Он сидел там, привалившись спиной к ещё тёплой от дневного зноя стене, глядя в непроглядную, усыпанную незнакомыми глазу созвездиями черноту египетской ночи, — и вдруг увидел, как далеко на востоке, там, где чёрная линия горизонта смыкалась с такой же непроглядной чернотой неба, вспыхнуло уже знакомое ему зеленоватое зарево, на этот раз куда более продолжительное и куда более отчётливое, чем прежде: оно разгоралось и меркло несколькими короткими, будто пульсирующими толчками, точно вдалеке, за много километров отсюда, кто-то методично, через равные промежутки времени, зажигал и гасил исполинский, невообразимой силы фонарь.
Гул, сопровождавший на этот раз свечение, был ощутимо сильнее того, что он слышал прежде: не просто вибрация, передававшаяся через землю сложенным в углу барака инструментам, а низкий, почти инфразвуковой рокот, отзывавшийся дрожью в самой грудной клетке, — и Мохов, вслушиваясь в него с напряжённым, почти лихорадочным вниманием исследователя, которому наконец выпал шанс собрать данные для собственной, пусть и никому не нужной теперь теории, вдруг с отчётливостью, показавшейся ему самому пугающей своей внезапностью, осознал: свечение и гул возникали не одновременно, а со сдвигом в несколько ударов сердца, — гул опережал зарево, а не следовал за ним, — и разница эта, сколь бы ничтожной она ни казалась на первый взгляд, могла означать лишь одно: источник обоих явлений находился не в самом небе, как он предполагал прежде, а где-то под землёй, на значительной глубине, и то, что он принимал за небесное зарево, было в действительности лишь отражением, лишь бледным отсветом чего-то, происходившего в непроницаемой толще самого плато.
“Резонансная камера, — подумал он тогда, лихорадочно перебирая в памяти обрывки университетских лекций по акустике и геофизике, к которым не обращался уже добрый десяток лет, — какая-то исполинская, вырубленная в скальном основании плато полость, работающая по тому же самому принципу, что и резонаторы на дворе Меры, только неизмеримо большего масштаба, — быть может, сама пирамида, уже сейчас, на середине своего возведения, служит частью этой системы, пусть строительство её ещё далеко от завершения”. Мысль эта, стоило ей однажды сформироваться, не давала ему покоя ещё долго после того, как свечение угасло окончательно, оставив после себя лишь привычную, ничем более не потревоженную черноту ночного неба.
IX
Не менее занимала Мохова, впрочем, и другая часть южного участка плато — та, что лежала ниже по склону, ближе к берегу давно уже пересохшего, но некогда, судя по остаткам каменной облицовки, подходившего почти вплотную рукава реки Нил, где месяц за месяцем поднималось из земли ещё одно исполинское сооружение, чьё назначение Мохов, повидавший прежде десятки музейных реконструкций подобных построек, распознал почти сразу же: гранитный храм, сложенный из блоков колоссально- исполинского размера — какие, как он прикинул на глаз, весили никак не менее ста, а то и полутора сотен тонн, — что сам факт их присутствия здесь, доставленных из каменоломен Асуана за многие сотни километров вверх по течению Нила, представлялся его прежней, академической логике почти столь же немыслимым, как и всё прочее, увиденное за минувшие месяцы.
— Здесь будет дом очищения для Стража, — пояснил ему один из распорядителей южного участка, застав Мохова однажды в задумчивости разглядывающим ряд исполинских гранитных столбов, ещё лежавших на боку в ожидании установки, — то самое место, где будет омываться и облачаться в парадные одежды жрец, прежде чем взойти к самому телу. Простолюдины называют это строение просто храмом, — но здесь, чужеземец, не всё то, что называется одним словом, служит лишь одной цели.