VIII
В последующие дни Мохова больше не возвращали на двор Меры — его партию, как и прежде, перебрасывали с участка на участок сообразно текущим нуждам строительства: то на транспортировку блоков от пристани к подножию пандусов, то на замешивание раствора, то, однажды, на добрые двое суток, на совершенно неожиданную для него работу в каменоломнях Туры, куда партию Небетки отправили баркой через Нил вместе с несколькими другими файлами, чтобы восполнить нехватку рабочих рук после того, как часть тамошних мастеров свалилась с лихорадкой.
Именно эта переброска, при всей своей физической тяжести, дала Мохову первую возможность увидеть весь производственный цикл целиком, от самого его начала: он своими глазами наблюдал, как в открытых карьерах, вгрызаясь в известняковый массив бронзовыми клиньями и деревянными молотами, отделяли от материнской породы первичные, ещё грубые глыбы; как эти глыбы, погружённые на широкие плоскодонные барки, пересекали Нил, используя разлив реки, поднимавший уровень воды настолько, что тяжело гружёные суда могли подойти почти вплотную к самому подножию плато, минуя изнурительную сухопутную переброску на большое расстояние; и как уже на месте, на плато, часть этих глыб — та самая, избранная часть, — отправлялась за ограду двора Меры, а прочая, куда более многочисленная, поступала прямиком к обычным каменотёсным площадкам, где её ждала грубая, трудоёмкая, но зато не требовавшая никакой тайны механическая обработка руками сотен безымянных, ничего не подозревающих о существовании иной технологии людей.
Он пытался, улучив момент, расспросить об увиденном Мериру — но юноша либо действительно не располагал сведениями сверх общих, обрывочных слухов, либо, что казалось Мохову более вероятным, сознательно уклонялся от разговора, всякий раз меняя тему с той поспешностью, что выдаёт скорее суеверный страх, чем простое неведение. Куда откровеннее, хотя и не менее осторожно, оказался Кемау, к которому Мохов, теперь уже почти не сомневаясь в верности своего первого впечатления о нубийце как о человеке наблюдательном и по-своему надёжном, обратился однажды вечером, когда обе их партии вновь оказались рядом на одном участке.
— Ты говорил про странный свет над пирамидами, — начал он осторожно, понизив голос до полушёпота, пока остальные работники их барака были заняты собственным ужином и разговорами. — Я видел кое-что похожее на дворе, куда меня посылали на днях. Люди в синих одеждах, бронзовые сосуды, которые светятся и от которых идёт жар без огня. Ты что-нибудь знаешь про это?
Кемау долго молчал, прежде чем ответить, — так долго, что Мохов уже решил было, что вопрос остался без ответа, — но затем, оглядевшись по сторонам с той же осторожностью, что и сам Мохов минутой раньше, заговорил тихим, ровным голосом человека, привыкшего взвешивать каждое слово.
— Я родом не отсюда, — сказал он. — Мой отец служил проводником караванов южнее второго порога, и там, о плато Ростау рассказывают иначе, чем здесь. У нас говорят, что задолго до первых фараонов, ещё когда великая река текла по-другому и земли вокруг неё выглядели совсем не так, как сейчас, здесь, на этом самом месте, уже стояло нечто — не пирамиды, а иное, — построенное не руками людей, а руками тех, кто спустился с небес и однажды снова туда вернётся. Свет, который видят рабочие по ночам, — это, как говорят старики, следы того древнего строительства, всё ещё дремлющие в камне плато. А люди в синих одеждах и тот, с посохом, — Кемау на мгновение замялся, — их называют Хранителями Меры. Они служат не фараону, хоть и делают вид, что служат. Они служат чему-то куда более древнему, чем сам Египет.
Он умолк, будто испугавшись собственной откровенности, и больше в тот вечер не сказал ни слова, сколько Мохов ни пытался осторожно продолжить разговор.
VIII
Дни, последовавшие за этим разговором, слились для Мохова в ту же самую, уже привычную ему череду изматывающего, бесконечно разнообразного по форме, но неизменного по сути труда, — партию Небетки, а вместе с ней и его самого, перебрасывали теперь по стройке с той частотой, что не оставляла ни минуты покоя и одновременно, как он постепенно начал понимать, служила своего рода защитой: разбросанный по десятку разных участков, вечно перемещаемый с места на место, он не успевал закрепиться ни за одной бригадой достаточно надолго, чтобы вызвать у надсмотрщиков подозрительный интерес к собственной персоне, — а стало быть, и не привлекал излишнего внимания к тому обстоятельству, что странный чужеземец с непонятным прошлым слишком уж много замечает и слишком уж мало забывает из увиденного.
Однажды его определили в партию водоносов — тех, чья задача состояла в непрерывной, изматывающей доставке воды от берега канала к десяткам рабочих площадок, разбросанных по всему периметру стройки: он таскал на коромысле, перекинутом через плечи, два глиняных сосуда вместимостью не меньше двух вёдер каждый, десятки раз в день повторяя один и тот же маршрут, пока плечи не начинали гореть огнём, а кожа на них не покрывалась незаживающими, вечно саднящими мозолями. В другой раз его бросили на изготовление кирпича-сырца — работу, которая на первый взгляд казалась менее изнурительной физически, но оборачивалась не меньшей пыткой из-за необходимости часами месить босыми ногами вязкую смесь нильского ила, соломенной сечки и песка под палящим солнцем, а затем формовать из этой массы в деревянных рамах-опалубках сотни одинаковых кирпичей, укладываемых после просушки в аккуратные, ровные штабеля. Ещё несколько дней он провёл на витье верёвок из волокон папируса и пальмового лыка — работе, требовавшей не столько силы, сколько терпения и сноровки, но зато позволявшей ему хотя бы ненадолго присесть в тени навеса вместо изнурительного стояния на солнцепёке.
Именно за этим последним занятием, свивая жёсткие, колючие волокна в толстый, многослойный канат, он снова оказался бок о бок с Кемау, и разговор между ними, начавшийся с обмена привычными уже, ставшими почти ритуальными наблюдениями об усталости и скудости отдыха, постепенно свернул на ту же тему, что тревожила Мохова сильнее прочих.
— Тот, с посохом, — сказал он тогда, осторожно подбирая слова, — которого ты назвал Хранителем Меры. Ты видел его когда-нибудь вблизи? Разговаривал с ним?
Кемау на мгновение замер, не прекращая при этом машинально сучить в пальцах верёвочное волокно, — жест, выдававший скорее многолетнюю привычку к подобной работе, чем спокойствие духа.
— Однажды, — ответил он после долгой паузы. — Ещё в первый мой сезон здесь. Один из наших, молодой парень, повредил при подъёме блока ногу — сломал так, что кость вышла наружу. Обычно таких просто оставляют умирать в тени, потому что лекарей на всех не хватает, а рабочих рук в стране довольно, чтобы не жалеть о потере одной пары. Но в тот день у пандуса, как раз проходил Хранитель. Он остановился, посмотрел на раненого, без единого прикосновения его рук — просто коснулся ноги концом своего посоха, и кость встала на место сама, при этом срослась у нас на глазах, за то время, что нужно, чтобы сварить котёл похлёбки. Без крови, без криков, тот парень просто лежал и смотрел на всё это.
— И что было после? — спросил Мохов, чувствуя, как по спине пробегает уже привычный за последние недели холодок узнавания чего-то одновременно пугающего и подтверждающего его собственные, ещё не до конца оформленные догадки.
— После он ушёл, ничего не сказав, — ответил Кемау. — А парень, которому он вернул ногу, через три дня работал наравне со всеми, будто ничего и не было. Только с тех пор он ни разу не улыбается и ни с кем не разговаривает без крайней нужды. Что-то он видел или узнал в тот миг, когда Хранитель к нему прикоснулся, — что-то такое, о чём говорить он не хочет и, кажется, не может.
Этот рассказ, лаконичный и лишённый всякой драматизации, впечатлил Мохова сильнее, чем любое из прежде увиденных им на этой стройке технологических чудес, — потому что демонстрировал не просто владение неведомой ему технологией, а нечто куда более пугающее: способность вмешиваться в саму биологическую ткань живого организма с той же лёгкостью, с какой сам он, Мохов, некогда правил чернильные пометки в полевом дневнике.