К зиме Тёмка перестаёт садиться у окна. Готовый фрегат перекочёвывает со стола на самую верхнюю полку, куда не дотягивается его взгляд. А коробку с их общим, недоклеенным, я однажды нахожу глубоко под его кроватью – и возвращаю её на место, не тронув ни одной детальки.
***
Через год умирает мама.
Тихо, во сне, без боли и мучений. Сердце – то самое больное сердце, ради которого я когда-то решила молчать.
Накануне мы пьём чай у неё на кухне. Она подкладывает восьмилетнему Тёмке пирожки, ворчит, что я опять худая и опять всё тащу на себе. Это самый обычный вечер, каких были сотни.
Когда я уже надеваю в прихожей пальто, она вдруг берёт моё лицо в свои тёплые ладони и, опустив глаза, тихо произносит:
– Доченька, я ведь всё знаю. Про Марка, про Леру … Про всё.
– Мам… Почему же ты ни разу не спросила? – У меня перехватывает дыхание.
– А зачем? – она улыбается и гладит меня по щеке. – Ты бы рассказала, если бы тебе нужно было выговориться. А раз молчала – значит, молчать тебе было легче, чем говорить. Я просто была рядом, Дариночка.
Утром она не просыпается.
На похоронах Аня держит меня под руку с одной стороны, Тёмка – с другой, и я стою, оперевшись на них, не в силах сказать ни слова.
Я собиралась рассказать маме всё потом – когда научусь произносить это вслух, когда заживёт, когда станет проще. А потом взяло и закончилось, не начавшись.
– Нас осталось двое, – говорю я Ане на девятый день, когда дети засыпают, а мы сидим на кухне над остывшим чаем.
– Нет, Дарин, нас осталось четверо, – спокойно поправляет она. – Мы семья, помни об этом.
Она сжимает мою руку крепко-крепко, и я понимаю, что она, в общем-то, права. Потеряв одну семью я обрела совершенно другую.
***
Годы идут ровно и спокойно.
Я много и жадно оперирую Иногда доходит до того, что под конец рабочего дня у меня немеют пальцы. Моя фамилия в городе становится чем-то вроде знака качества – если попал к Царёвой, всё будет хорошо.
Тёмка растёт, получает свои пояса по дзюдо, в десять лет торжественно объявляет, что будет сам забирать Верку из садика. И иногда он и правда забирает её – ведёт её за руку и озирается по сторонам, прямо как настоящий телохранитель.
И ещё одно я делаю каждый год, никому не объясняя причин.
Раз в год я записываю сына на УЗИ сердца и аорты. Тёмка закатывает глаза.
– Мам, я здоров как конь, зачем ты накручиваешь? – фыркает он, закатывая глаза.
Мой ворчиливый пятнадцатилетний юноша. Одновременно такой взрослый, но всё ещё ребёнок.
Врачи пожимают плечами и говорят, что всё чисто и спокойно. Я выдыхаю, и каждый год записываю сына снова.
Потому что я знаю семейный анамнез Царёвых. Дед Марка, умерший в сорок один год. Марк, который чудом не отправился на тот свет в тридцать три…
Наследственность – это снайпер, который никуда не торопится. Я не могу помешать ему выстрелить, но я могу внимательно дежурить у окна с биноклем.
И буду это делать, чтобы уберечь сына от такой беды.
ГЛАВА 12
ГЛАВА 12
Артём
Официально заявляю, что звонок с последнего урока – лучший звук в мире.
Мы с Лёхой вываливаемся из школы в толпе таких же счастливых ребят, и я уже прикидываю, что до дзюдо примерно часа, можно успеть по шаурме…
Но тут у ворот сигналит серый кроссовер, и Лёха мгновенно сдувается.
– Всё, пацаны, за мной приехали, – бурчит он. – Отец снова будет читать лекции о том, что без алгебры в нашем мире никуда. а я историю и литературу люблю! Достали предки, честное слово, вздохнуть не дают…
Его отец выходит из машины – большой, лысоватый, в мятой куртке. Он отвешивает Лёхе лёгкий подзатыльник, Лёха ноет и закатывает глаза.
Обычная картина, которую я вижу практически каждый день.
А потом отец грубовато приобнимает его за шею. И вот тут у меня внутри что-то щёлкает. Чёрт… Каждый раз щёлкает, сколько себя помню, и каждый раз я делаю вид, что нет.
Достали предки.
Дурак ты, Лёха. Знал бы ты, как это – когда некому давать тебе подзатыльник за алгебру…
До секции идти сорок минут пешком, если через набережную. Я всегда хожу здесь – под шум моря думается лучше, а подумать мне, как обычно, есть о чём.
Мне пятнадцать. Из них с отцом я прожил семь. И из этих семи лет я помню, дай Бог года полтора, и то обрывками.
Помню, как мы клеили фрегат по субботам. В комнате стоял запах клея. Руки отца тоже помню – большие, с длинными пальцами… Они умели держать крошечный пинцет и не дрожать. Я тогда, со своей детской и неумелой моторикой, искренне этим восхищался.
Мама однажды сказала, что он оперирует сердца, поэтому его руки не дрожат. Я тогда не понял, и догнал только потом, когда подрос: он был известным кардиохирургом, заведовал крупным отделением в больнице.
Помню зоопарк и то, как я сидел у него на плечах и был выше всех людей на земле.
Помню аварию – кусками. Потом провал, как будто вырезали кадры. Белый потолок, гипс на руке, и мама с таким лицом, какого я больше никогда у неё не видел. Мне сказали, что папе стало плохо за рулём и что мама его спасла.
Мама вообще всех спасает, я тогда даже рисунок такой нарисовал. Детский сад, конечно, но… Рисунок, между прочим, до сих пор висит у неё в ординаторской. Пацанам я об этом не рассказываю.
А потом отец исчез.
Не сразу, а постепенно. Я помню, как звонил ему каждый день, но абонент был недоступен.
Он недоступен уже восемь лет.
Я его гуглил, конечно, наверное раз сто, если не больше. Особенно, лет в двенадцать-тринадцать. По ночам, лёжа под одеялом. Маме я об этом, конечно же, не говорил.
“Царёв Марк Игоревич кардиохирург”.
Старые статьи в интернете – уникальные операции, выжимки из научных конференций, какие-то новостные сводки. Я Видел его фотографию – он там стоял у трибуны, высокий, самоуверенный, подбородок вперёд. Мама говорит, я с каждым годом всё больше на него похож.
Она думает, мне приятно, но это не так.
Я не люблю, когда она сравнивает меня с ним.
Восемь лет назад он пропал. Человек просто перестал существовать в интернете, как будто его стёрли ластиком.
Живые люди так не исчезают. Так исчезают либо мёртвые, либо те, кто очень не хочет, чтобы его нашли.
Мёртвым он быть не может. Я знаю это точно, потому что двадцать пятого числа каждого месяца маме на карту приходят деньги. Я в курсе, хоть она и не афиширует: новые кроссовки, секция, телефон, репетитор по английскому – это всё оттуда, с той карты. Он исправно платит, как за коммуналку.
Я – его коммуналка. Оплатил до двадцать пятого – и живи спокойно, совесть чиста.
Что у них случилось с мамой, я не знаю. Официально – “не сошлись характерами”. Стандартный набор, у половины класса точно такой же.
Только я давно не маленький, и дедукция у меня работает довольно неплохо.
Мама за десять лет не сказала об отце ни одного плохого слова. Вообще ни одного! По поводу него одно лишь молчание, ровное и глухое, как бетонная стена.
А я в свои пятнадцать уже усвоил простую вещь: так молчат о том, что до сих пор больно трогать.
И ещё, классе в седьмом, я слышал, как тётя Аня на кухне сказала маме про кого-то из своей больницы:
– …и главное – с лучшей подругой, представляешь, прямо как у тебя… – и осеклась. И они обе замолчали так быстро и так плотно, что я, стоя в коридоре с чашкой, всё понял.
Измена с маминой подругой.
Я потом неделю ходил и думал об этом. Смотрел на его фотографию с конференции – на этот подбородок вперёд – и пытался понять: как? Вот у тебя жена, которая спасает людей. Вот у тебя нормальный сын, который тебя обожает. Вот твоя семья, дом…
Что могло такого случиться, чтобы всё это променять… На что? Сам не понимаю.
И главное – ладно, променял, ушёл. Бывает. Полкласса так живёт и видится с отцами несколько раз в месяц по выходным. Но… Он же насовсем пропал. просто взял и вычеркнул меня из жизни так, словно меня и не было никогда. Вот этого я понять не могу. И, честно говоря, не хочу уже.