Сколько их было — не помню. Но коробочка была тесная и крышка закрывалась туго.
Двенадцатого декабря с юго-запада пришла канонада.
Она была не такая, как девятнадцатого ноября — реже, дальше и с перерывами — но шла оттуда, откуда до сих пор ничего не было, и это заметили все, включая Спиридоныча, который стоял со своим черпаком и слушал, забыв разливать.
Батя вышел из КП, послушал вместе со всеми и вернулся обратно.
Через час нам поставили задачу на юг.
Глава 25
Двенадцатого мы сходили на юг дважды и оба раза впустую.
Дорога от станции тянулась на северо-восток, и по ней ползло — с трёх тысяч это выглядело безобидно, как обоз на ярмарку. Ни одного истребителя нам не встретилось. Зенитки внизу работали лениво и не по нам, а куда-то в сторону, будто пристреливались от скуки.
Вечером Батя объяснил, зачем нас туда гоняли.
— От Котельникова пошли на север, вдоль железной дороги. — Мел стукнул по фанерке. — Танковые. Идут коробками, при них зенитки на гусеницах, и над ними висят.
— Много? — это Кузьмин.
— Достаточно. — Батя постоял, посмотрел на нас своим долгим взглядом и дописал внизу время подъёма. — С завтрашнего утра сидим на подскоке. Ближе на семьдесят километров, значит, над дорогой будем не по восемь минут, а по двадцать пять.
Их остановят. Не дойдут километров тридцать или сорок, у какой-то речки. Как звалась речка, я не помнил и злился на себя всю дорогу до землянки.
Перелетали тринадцатого парами, в девять утра.
Площадка оказалась не аэродромом, а полем при хуторе, с балкой по западному краю и с наезженной санной дорогой поперёк. Полосу катали двумя тракторами всю ночь. Капониров не было, машины расставили по краю, за плетнями и стогами, и Заболотный первым делом обошёл всё поле пешком, тыкая палкой в снег, и трижды спросил у старшины, где здесь будет весной вода, и трижды сам себе ответил, что в балке.
Жить нас определили в хуторе, по хатам.
Нам с Барабашем и Гавриловым досталась половина хаты у самого края, с русской печью и с хозяйкой, которая держала в сенях козу и разговаривала с ней громче, чем с нами. Коза стояла за дощатой перегородкой и всю ночь скребла. Гаврилов утром объявил, что не спал ни минуты, и тут же уснул за столом, положив голову на руки.
Спиридоныч приехал в тот же день, на своих санях с меринком.
Термосы он выгрузил, оглядел хутор, нашёл, где стоит колхозная печь, и к вечеру уже воевал с хозяйкой этой печи насчёт заслонки. Патрон прибыл тем же рейсом, спрыгнул в снег, обежал поле по кругу и к темноте уже знал тут все дворы.
Машину Ерёмы отдали Петру.
Свою он посадил в поле десятого, её притащили тягачом, и в ремонт она вставала надолго — ниже кабины у неё было смято всё. Пахомыч, услышав, к кому идёт его самолёт, ничего не сказал. А на другой день переставил в кабине педали и вынул из чашки сиденья толстую подкладку, потому что Пётр был на полголовы выше прежнего хозяина. Заплату свою на правой плоскости он трогать не дал никому: показал Заболотному, где резал, и объяснил, что резал между нервюрами, а не по дыркам, и что этот угол переживёт их всех.
Пётр обошёл машину кругом, положил ладонь на заплату и постоял так секунды три.
— Летает?
— Летает лучше твоей прежней. — Пахомыч повернулся здоровым ухом. — Ты её только не жги.
Дежурить у машин на рассвете — работа, которую я до войны не смог бы себе представить.
Готовность номер один в декабре означает, что ты сидишь в кабине, в унтах, в меховом, и не двигаешься. Фонарь приоткрыт, потому что закрытый сразу запотевает и потом дышишь в белый лёд. Мотор греют с ночи лампами, чехол снимают за минуту до, и каждые полчаса Кондрат прокручивает винт вручную, наваливаясь на лопасть всем телом и считая вслух.
Четырнадцатого мы отсидели так с семи до половины девятого.
К концу второго часа я поймал себя на том, что мне холодно. Не как всем — по-настоящему, изнутри, с той мелкой дрожью, которая идёт от поясницы вверх и не унимается, сколько ни двигай плечами.
Тело за эти месяцы меня в основном не подводило. Оно спало на снегу, ело что дадут и не мёрзло нигде, кроме зашитого бедра, и я к этому привык так, будто оно всегда было моим. А тут я сидел и трясся, и думал только о том, сколько ещё так сидеть.
— Командир, ты чего? — Кондрат заглянул через борт.
— Ничего. Мотор прокрути ещё раз.
Он прокрутил и подоткнул мне под шлемофон свою полосу от старой портянки, которую подкладывал с ноября.
Разведку дороги нам дали в девять двадцать.
Пара — я и Барабаш, задача простая на словах и паршивая по существу: пройти вдоль дороги от развилки до моста, посмотреть, что идёт, и вернуться живыми, а если получится, то и заметить, где стоят зенитки.
Пошли мы низко, на семистах, потому что сверху в дымке ничего не разобрать.
Дорога была забита. Шли коробками, с интервалами, и между танками ползли машины и тягачи, и вся эта колонна на снегу лежала длинной чёрной строчкой, которую видно было за десяток километров. Я считал вслух, сбивался, начинал заново и в итоге запомнил не цифру, а картинку: три плотных куска и разрыв, потом опять три.
Зенитки достали нас на втором проходе.
Ударили от головы колонны сразу с трёх точек, и в воздухе перед нами встали серые кляксы, и одна легла так близко, что машину подбросило и по левой плоскости прошло дробью. Я прижался к самой земле и ушёл за гребень балки, где нас с дороги не видно.
— Барабаш, живой?
— Живой. У меня дырка в правой.
— Большая?
— Кулак пролезет.
Пара пришла на зенитные разрывы.
Мы отошли километров на пять и полезли вверх, и на наборе я их увидел — за секунду до того, как они открыли огонь, по теням на снегу, а не по машинам. На белом тень видно раньше, чем саму машину, и зимой это выручает чаще, чем зрение.
Дальше всё решилось на первом же вираже.
Мы разошлись с Барабашем, как учили: он полез вверх, оттягивая на себя ведомого, а я остался внизу и стал крутить с ведущим. Он был не новичок. Три виража он держался, на четвёртом полез вверх — и вот тут ему не хватило.
Ла-5 на вертикали в декабре, на холодном плотном воздухе, тянет так, что удивляешься каждый раз. Я догнал его на выходе, поймал в кольцо, дал сотую долю секунды на упреждение и ударил обеими с двухсот.
Он вспыхнул сразу, весь, и пошёл вниз, разваливаясь на ходу.
Второй не стал ничего доказывать и ушёл на запад с набором. Мы посмотрели ему вслед и пошли домой, и всю дорогу я слушал, как у меня стучат зубы, и списывал это на приоткрытый фонарь.
На земле Кондрат насчитал в моей машине одиннадцать дырок.
Все пустые: две в плоскости, остальные по хвосту и одна в киле, аккуратная, как просверлённая. Он ходил вокруг, щупал и объяснял, что нижняя обшивка у последних серий тонковата и что виноват в этом завод, который гонит план.
— Завод-то при чём?
— А при том. Шпон раньше в пять слоёв клали и клеем не жалели, а теперь как повезёт.
Знал он это, я думаю, от кого-то на перегонке. Но спорить было нечем, и Заболотному он то же самое доложил слово в слово.
Десятого Гуреев записал вечером, с оговоркой, что подтверждения с земли пока нет и что за такое место, над самой дорогой, подтверждения приходят через раз.
Ужинать я в тот вечер не пошёл.
Это заметила Клава — она в тот день промывала пушки бензином, в сарае, работая насухо, с обмотанными бинтом пальцами. Я зашёл забрать ленты и постоял у неё минут пять, потому что у входа было теплее, чем на улице.
— Ты, Меченый, бледный какой-то.
— Замёрз.
— А в ноябре-то не мёрз.
Я развёл себе кружку по своей давней памяти: щепоть соли, две — сахару, кипяток.
Соль пришлось выпрашивать у Спиридоныча, сахар — свой, из пайка. Гаврилов смотрел, как я это мешаю, с открытым недоумением.
— Это зачем?
— Чтоб вода в тебе держалась, а не сквозь тебя шла.
— Вода — она вода и есть.