Глава 16
Днепр я впервые увидел из кабины. Последняя неделя сентября прошла тихо: погода стояла пасмурная, с моря тянуло низкой облачностью. За семь дней полк отходил четыре вылета, из них два впустую. А в первый день октября мы перегоняли машины на новое поле, шли на полутора тысячах, и слева по курсу открылась вода – широкая, свинцовая, с песчаными отмелями и длинными островами, поросшими лозой. Правый берег стоял над ней стеной, обрывистый и жёлтоватый.
Ее точно возьмут. Только от этого не легче, потому что платить за неё всё равно нам. Поле нам дали под Царичанкой, на луговине у Орели. Село называлось так же, как два соседних, все три на «‑овка», и связные их путали всю дорогу.
Дождь пошёл в ту же ночь и лил двое суток. Полоса держалась за счет плотного дерна, а рулёжки накрылись за сутки: по ним ползали бензовозы и подводы, траву с корнем содрали колёсами, и дальше пошла размокшая глина.
Землянки нам достались готовые от какой‑то тыловой части: три наката, нары в два яруса, а печек нет. Их Пахомыч добывал двое суток. Первую привёз с разбитой станции, вторую они с мотористами склепали из бочки из‑под масла: вырезали зубилом дверцу, согнули колосник из арматуры, а трубу скатали из кровельного железа, содранного с разбитой водокачки, и стыки прихватили фальцем. Она сначала дымила так, что сидеть в землянке было невозможно.
Топили чем придётся: с Орели возили лозу и сухой камыш, у баб выменивали солому. Всё это давало огонь хороший, но недолгий. Уголь у нас был донбасский. Пахомыч, который таскал за полком мешок с вениками через три аэродрома, при отъезде выпросил на станции четыре мешка, и половина в них была не уголь, а штыб – угольная мелочь, которую там и за уголь не считали. В печке он прогорал за час.
Я взял пригоршню, помял, сходил к обрыву за глиной. Смешал на глаз, где‑то на три части штыба одну глины, воды долил до состояния крутого теста, и к вечеру под навесом стояло десятка два чёрных шаров с кулак.
‐ Это что за навоз ты тут наделал? – Пахомыч стоял под навесом, заложив руки за спину.
‐ Пусть подсохнут хорошенько, и тогда гореть будут долго.
‐ Под навесом они у тебя до ноября сохнуть будут. Клади на бочку, ближе к трубе. И переворачивай потом, чтоб не потрескались.
Тут он был прав, и я переставил. Попробовали через неделю. Шар держал жар часа полтора и не рассыпался. Пахомыч постоял, поворошил кочергой, посмотрел.
‐ Тут глины много. Больше трети не клади, задыхаться будет.
К концу недели такие шары сушились у половины землянок, и Пахомыч ходил показывать, как надо.
Первые три ночи, пока Пахомыч возился с печками, спали одетыми, а сменные портянки сушили под собой. Потом стало тепло, даже слишком: у кого нары были ближе к трубе, к утру вылезали в одной гимнастёрке, а у входа изо рта шёл пар. Мезенцев в первую же тёплую ночь ухитрился прожечь себе рукав, потому что повесил шинель прямо на трубу, и потом три дня отбивался от советов.
Заболотный в первый же вечер доложил Бате: наличных двадцать три, исправных пятнадцать. Он снял очки, подышал на стёкла и добавил, что пятнадцать – это сегодня, а насчет завтра он не обещает, потому что запчастей нет, а то, что было, он уже поставил.
Батя собрал нас четвёртого у полуторки. Дождь к тому времени кончился, и с реки тянуло сыростью и гарью.
‐ Работаем над переправами. Одна выше города, у Аул, вторая много ниже, за Днепропетровском. Обе наши. Немец их бомбит с рассвета и до темноты, а в последние дни начал и ночью захаживать.
Он подождал, пока все подойдут ближе.
‐ Ходить будем восьмёркой, эшелонированно. Смена через сорок минут. Кто пришёл на точку – доложил, кто сменился – ушёл сразу, горючки на ожидание не будет. Разрыва между сменами быть не должно.
Пятого подняли в семь. Восьмёрку вёл Голубь: внизу мы с Артёмом и Кузьмин с Лапшиным, выше Голубь с Мезенцевым и Пётр с Гавриловым.
Переправа сверху выглядела странно. Моста я не увидел, хотя знал, что есть. Там был паром – чёрный прямоугольник посреди воды, тянущийся к правому берегу. Правее и выше по течению вставали всплески: с высот по нему пристреливались, хотя нас над рекой в тот момент ещё не ждали. На отмели у левого берега торчали из воды рёбра затонувшего судна.
‐ Кама, я Ольха. С юго‑запада группа. До двадцати, высота две с половиной.
Они шли девяткой и ещё столько же сзади, и над ними висело прикрытие – я насчитал шесть, потом сбился.
‐ Работаем, – Голубь как всегда был спокоен. – Верхних беру я. Пятый, третий – по бомберам.
Мы вчетвером зашли с солнца на первую девятку. Мой был третьим слева. «Лаптёжник» с воздуха выглядит смешно, пока не увидишь, что он делает с переправой. Стрелок открыл огонь издалека и задирал трассу выше, чем нужно. Я подошёл на двести, положил его в нижний обрез кольца, взял поправку в полкорпуса и дал длинную.
Правая плоскость у него отломилась почти целиком. Он завалился и пошёл вниз плашмя, вращаясь, бомбы у него сорвало ещё в воздухе. Двадцать четвёртая. Упал он в воду метрах в трёхстах от отмели.
Строй развалился. Дальше девятка сбросила беспорядочно, вторая довернула и полезла в разворот, и над водой минут пять крутилась каша из машин, трасс и дыма.
Второго я поймал уже на выходе, он уходил на бреющем над самой водой к своему берегу, и я пошёл за ним. Скорости было мало, высоты чуть, но метр за метром я нагонял и, кроме его хвоста, не видел уже ничего.
‐ Пятый, сзади! Пара, сверху справа!
Я даже успел подумать, что Артём ошибся. Но нет. Он вылез поперёк, наискось, с недопустимо близкого расстояния, и дал длинную по ведущему той пары почти в лоб, с ракурсом, из которого невозможно попасть. И все же враг шарахнулся вверх и в сторону – на такой дистанции никто не полезет дальше – и очередь, которая должна была пройтис по моей кабине, ушла в плоскость и винт.
Машину тряхнуло. По левой консоли будто саданули кувалдой, а потом все забилось в такт винту, так что тряслось всё сразу: ручка, педали, приборная доска, зубы. Мотор рвался вперёд и вбок и тащил за собой остальное.
Я убрал газ, и стало легче. Ведомого той пары Артём отогнал, дал ему вслед и, кажется, попал: тот ушёл вниз с дымом, но пологом. Записывать мы его потом не стали.
‐ Второй, я пятый. Винт побит. Иду домой.
Рация мне не ответила. Я щёлкнул тумблером туда и обратно, послушал пустоту в шлемофоне и понял, что теперь немой.
Артём подошёл слева, ближе, чем положено, и я увидел его лицо. Он показал рукой на нос моей машины, потом вниз, потом отошёл вперёд и вправо – тот самый сигнал, что мы согласовали в мае с бомбардировщиками Бирюкова и с тех пор ни разу не применили.
Домой мы шли двадцать восемь минут. Тысяча четыреста оборотов, больше двигатель не выдерживал: на пятнадцати сотнях начиналась такая тряска, что немели пальцы и в глазах двоилось. Высота была шестьсот, потом пятьсот. Я держал ручку двумя руками и считал про себя, сколько ещё до поля.
Артём шёл справа сзади, чуть выше. Раза три он выходил вперёд и снова становился на место, проверял, вижу ли я его.
Полосу я поймал с прямой, без круга. Заходил длинно и низко, потому что добавлять обороты на выравнивании боялся – думал, оторвёт мотор с рамы. Сел жёстко, с козлом, и всё это время меня трясло вместе с машиной.
Кондрат вскочил на плоскость, когда едва я остановился. Замки я расстегнуть не смог: пальцы не гнулись и ходили сами по себе. Он отстегнул их сам, вытащил меня за плечи и поставил на крыло.
‐ Ты руками не маши, командир. Постой так.
Я постоял. Полминуты в ушах гудело, и земля была, казалось, смещалась в сторону. Лопасть срезало на треть – не отломило, а смяло и вывернуло. В левой консоли Кондрат насчитал одиннадцать пробоин, две в лонжероне. Заболотный приехал на подводе, обошёл машину и заговорил сам с собой.
‐ Мотор на раме держался? Верно. А мог не удержаться, и тогда мы бы с вами разговаривали в другом месте. – Он полез под плоскость и оттуда добавил: – Винта у меня нет. Ни одного. Заявку подал ещё в сентябре.