Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Связной довёл его до конца хода и мотнул подбородком: тут. Пулемётное гнездо сидело в изломе траншеи, у самого выхода к проволоке: подрытая ниша, накат из мёрзлых брёвен в два ряда, амбразура заложена мешками с землёй. «Максим» стоял на низком станке, дулом в бойницу, укрытый до кожуха рядном от снега. Хозяин гнезда сидел к нему боком на патронном ящике и делал то, что делал всегда, — возился с лентой.

Хабаров узнал его прежде, чем тот поднял голову. Невысокий, кряжистый, в заскорузлой шинели не по росту; льняная прядь из-под шапки, светлые глаза. Полгода с лишком и семьсот вёрст, а руки те же — толстые, в ссадинах, двигались бережно.

— Сошников, — окликнул он не сразу.

Унтер обернулся. Узнавал он медленно, снизу вверх, как поднимают тяжёлое; потом что-то в лице сошлось, и оно дрогнуло навстречу. У Хабарова перехватило горло. И тут же глаз, против воли, потянулся к ленте у него на колене — новой, под чёрным клеймом. Своей. Сошников придерживал её ладонью, опасливо — вещь, которой ещё не решились верить.

— Вашбродь. — Он поднялся, обтёр ладонь о полу шинели, будто собрался здороваться, и не решился, только вытянулся. — Вы. Господь привёл.

— Письмо твоё до меня дошло, — сказал Хабаров. — Я на него ответил. А после и сам… следом за ответом.

— Дошёл и ваш ответ, вашбродь. Мне его фельдшер читал, два раза. — Сошников качнул подбородком в сторону «максима», и под глуховатостью в голосе проступило смущённое, почти виноватое. — Вы отписали — налажено. Что теперь она в меру. Я и ленту новую получил, с обозом, в коробах. Только я её ещё это… — Он повёл рукой, ища слово, не нашёл и просто взялся за конец ленты, лежавший у него на колене. — Не пробовал. В деле-то.

Получил и не пробовал. Верить ленте его отучили — не первый год на той, сопревшей, отучал исправно.

Хабаров опустился на корточки у ящика, как тогда рядом с ним на опушке. Провёл ленту сквозь ладонь, задержался на нескольких гнёздах. Патроны сидели одинаково, не гуляли и выходили с одним усилием. На коробе стоял номер первой расширенной партии. Здесь, в мёрзлой нише, лента лежала так, как должна была лежать по оставленной на заводе мере.

— Эту делали как надо, — сказал он. — Гнездо к гнезду, в размер. Ей верить можно.

Сошников взял ленту обеими руками, как тогда, брал сопревшую. Провёл большим пальцем — проверял на ощупь то, чего не умел проверить глазом.

— Вы тогда сказали — не верь ей, вашбродь. Той. — Он не поднимал глаз от ленты. — А этой, стало быть, можно?

— Этой можно.

Унтер помолчал, переваривая, как переваривал всё, — не спеша, всем телом. Потом вытянул из-за ворота шнурок с помятой медной гильзой, потёр её большим пальцем, как трут образок, и упрятал за пазуху. За кого гильза — он и тогда не сказал, а Хабаров не спросил и теперь.

Сошников повёл рукой на «максим», будто представлял живого.

— Эту мне дали заместо той, что в болотах осталась. Осенью, как отходили, увязла на гати, я её и утопил — с передком, с водой, со всем. — Он сказал это без жалобы, как говорят о покойнике, которого честно схоронили. — Эта справная. Я её перебрал всю, до винтика. Кожух вот только сочится помалу: набивку на морозе потянуло, подтянул, а капля остаётся. Зимой с водой беда, вашбродь. Нальёшь — стынет; стрелять начнёшь — кипит и вон паром. Меж боями сливаем в котелки да фляги расчёта, а первую флягу за пазухой грею, чтоб не льдом её пускать.

Он говорил о машине обстоятельно, как о хозяйстве, и Хабаров слушал не перебивая. Унтер знал её руками и телом: полтора года вёл машину там, где заводской приёмщик свёл бы всё к записи и мере. Знание было иное, но не меньшее.

— На заводе, стало быть, похлопотали, — сказал Сошников. — И про винтовки, и вот про ленту. Кто-то, видать, свой у нас там завёлся. — Он глянул искоса, коротко, и в этом взгляде было то, чего он не умел выговорить. — Я так и думал, вашбродь: раз вы тогда враз углядели, чего наши не видали, стало быть, и сладите. Сладили.

Сказать на это было нечего. Обет, что стоял между ними невыговоренным ещё на опушке, лежал теперь заправленный в короб под чёрным клеймом; произносить его вслух было незачем.

— А к нам вы надолго ли, вашбродь? — спросил Сошников. — По ленте, что ли, прислали — глядеть, как она в деле?

Хабаров помолчал. Срока ему не назвали, приказа возвращаться не дали.

— Погляжу пока, как в деле, — сказал он.

Это было правдой, и правды этой хватало.

Второй номер сидел рядом, в нише, спиной к накату — молодой, безусый ещё, скулы обморожены в багрянец. Он не возился ни с чем; он спал сидя и во сне жевал губами, и просыпался от каждого близкого разрыва, вскидывался, находил глазами Сошникова и, увидев, что тот спокоен, засыпал опять.

— Ленту подаёт исправно, — сказал Сошников, поймав взгляд Хабарова. — Молодой, а ровно подаёт. Гринько. С-под Полтавы. — И, помолчав, тише: — Прошки не заменит. А подаёт ровно.

Он достал из ниши котелок, плеснул в него тёплой воды из фляги, что грел за пазухой, отломил половину сухаря и подвинул Хабарову — не спрашивая, по тому неписаному закону, по которому на войне делятся последним. Хабаров взял. Тогда, на опушке, ему так же, не глядя, сунули котелок у чужого костра; он ел, не разбирая вкуса, благодарный чужим рукам. Теперь руки были знакомые.

— За Прошку я всё молюсь, — сказал Сошников, глядя в котелок. — И вас помяну, что ленту сладили. Теперь хоть она молодого не подведёт. — Он повёл глазами на спящего Гринько и перекрестился, мелко, привычно, и замолчал.

За бруствером, шагах в трёхстах за проволокой, лежала серая сторона. Германец кинул ещё, ближе; мёрзлый ком земли стукнул в накат и осыпался Гринько за ворот. Тот вскинулся, нашёл Сошникова, обмяк. Смерть тут ходила рядом, неприбранная, будничная, и не пряталась ни от кого.

Ночь легла рано, синяя, звёздная, лютая. Германец постреливал по времени; ракеты вставали над проволокой и гасли. За проволокой, за немецкой стороной, лежали замёрзшие озёра и болота, схваченные льдом до весны; где-то там, под снегом, стоял и прежний максим Сошникова, утопленный осенью на гати. Край был плоский, белый, ровный до самого неба. Расчёт спал по очереди. Гринько свернулся у короба; Сошников дремал сидя, привалясь плечом к «максиму», и рука его во сне лежала на кожухе покойно, как лежит на своём. Раз он проснулся, перекрестился мелко, наскоро, в темноту, привычкой, шепнул что-то — себе или Прошке, не Хабарову, — и уснул опять.

Хабаров спал урывками. Молодое тело брало сон жадно и само просыпалось на близкий разрыв. В промежутках он отмечал: двое у станка, три короба доброй ленты, шаги до проволоки, часы до света. В то лето на опушке он так же лежал у чужого расчёта и ждал утра, ничего ещё не зная ни о машине, ни о людях рядом. Теперь было иначе.

* * *

Германец пошёл в серых сумерках, под утро, когда обстрел вдруг сместился в тыл — за спину, по ходам и резервам, чтоб отрезать. Хабаров понял раньше, чем крикнули: огонь ушёл с бруствера, значит, сейчас полезут.

— Идут, — сказал Сошников. Сказал ровно, а руки уже шли впереди слов: сбросил рядно, откинул крышку короба. — Гринько. Ленту.

Хабаров вжался в стенку. Если хоть одно гнездо поведёт, замок возьмёт патрон косо, встанет — и серые пройдут по снегу те тридцать шагов, которых им дать нельзя. Он сам держал эту ленту в руках и знал: она в меру. Всё равно считал до первой задержки.

Первой хлестнула соседняя, с фланга, по проволоке; потом ударил Сошников. «Максим» пошёл короткими, по три-четыре, и Хабаров, вжатый в мёрзлую стенку рядом, смотрел не в поле. Он смотрел в приёмник.

Лента шла справа, из короба, гнездо за гнездом. Гринько поддерживал её обеими руками, не давая цепляться за край, и подавал без рывка. Замок брал патрон, досылал, выкидывал гильзу, брал следующий. Хабаров дошёл про себя до ста. На сотом гнезде, о котором писал Сошников, он поймал себя на том, что задержал дыхание. Патрон вышел прямо, замок взял его без перекоса. «Максим» не захлебнулся и продолжал бить.

49
{"b":"976584","o":1}