В её квартире было темно и тихо. Мать, видимо, ещё не вернулась.
Марина закрыла за нами дверь, прислонилась к ней спиной на секунду — а потом повернулась ко мне. В полумраке прихожей её глаза горели тем самым тёмным, отчаянным огнём.
И она не стала ничего говорить.
Просто шагнула ко мне вплотную, рванула молнию моей куртки, стянула её с плеч и отшвырнула на пол. Её руки, обычно такие осторожные, сейчас были жадными, требовательными, почти злыми. Она целовала меня так, будто хотела стереть с моих губ память о другой, выжечь дотла всё, что осталось там, у чужого подъезда. Будто доказывала — мне, себе, всему миру, — что я здесь. С ней. Только с ней.
И я не сопротивлялся.
Я позволил ей снять с меня всё — рубашку, память, тяжесть этого вечера, ноющую рану, которая ещё пульсировала где-то под рёбрами. Позволил утащить себя в тёмную спальню, в её тепло, в её отчаянную, ревнивую нежность. Она брала свое жадно, исступленно, без слов — и в этой её ярости было больше любви, чем во всех клятвах на свете.
А я отдавался этому без остатка. Потому что это было настоящее. Живое. Здесь и сейчас.
И где-то в этом тёмном, горячем, спасительном водовороте старая рана наконец затихла. Не зажила — нет. Но затихла. Уснула.
Этого пока было достаточно.
Глава 8 Серые будни
Хабаровский октябрь безжалостно сорвал с деревьев остатки золотой листвы, накрыв город серым, пронизывающим туманом с Амура. По утрам лужи схватывались хрупким ледком, воздух остро пах прелой листвой, и народ уже переоделся в куртки и тёплые сапоги.
В институте началась настоящая учёба. И, честно говоря, это был ежедневный, изнурительный экзамен на прочность для моей потрёпанной психики.
Приходилось буквально за шкирку держать собственные рефлексы и заново знакомиться с группой. Однокурсники приехали с обязательной сентябрьской «картошки» уже сплочёнными, спевшимися под дешёвый портвейн у костров, пережившими свои первые студенческие романы. Я для них с самого начала был чужаком, белой вороной. Но хуже всего было другое: по коридорам вуза уже вовсю гулял сочный, развесистый слух — дескать, первокурсник Пахомов не поехал в колхоз неспроста, а потому что крутит роман с дочкой самого декана. Сплетники, как водится, всё переврали, доведя наши отношения чуть ли не до свадьбы, но сути это не меняло.
Группа мгновенно раскололась на два лагеря.
Первые — карьеристы и приспособленцы всех мастей — лезли без мыла в душу, заискивающе заглядывали в глаза, наперебой предлагали дружбу, надеясь через меня выслужить лояльность начальства. Вторые — гордые комсомольские идеалисты и завистники — демонстративно морщили носы при моём появлении и шептались по углам про «блатного мажора».
Я смотрел на эту мышиную возню с высоты прожитых лет и мысленно посмеивался. Мне с ними детей не крестить. Пусть развлекаются.
Проблемы начались, когда пошло стандартное студенческое «деление слонов» — раздача общественных ролей. На первой же неделе на меня нагло попытались спихнуть старосту группы. Мотивация у активистов была железная и циничная:
— Пахомов, ну ты же у нас ближе всех к начальству! Тебе в деканат двери ногой открывать. Вот и отдувайся за всю группу перед деканом.
Отбрехался я от этого сомнительного счастья в — сославшись на тяжёлое прошлое, расшатанное здоровье и необходимость регулярных медицинских процедур. Тратить драгоценное время на казённые собрания, учёт посещаемости и сбор комсомольских взносов я не собирался. У меня были дела поважнее.
Марина.
Её на пятом курсе взяли в оборот по-взрослому. Началась тяжёлая клиническая практика — палаты, перевязочные, ассистирование на многочасовых операциях, ночные дежурства. Она возвращалась бледная, с тёмными кругами под глазами и дрожащими от усталости пальцами. И в эти моменты в ней просыпалась какая-то дикая, лихорадочная потребность во мне. Она молча, жадно тянула меня в постель, словно пыталась выжать из моего молодого, сильного тела всю жизненную энергию — заглушить въевшийся запах больничного эфира и хлорки.
А после, накинув на плечи шёлковый халат, сидела до глубокой ночи за письменным столом, обложившись неподъёмными справочниками по хирургии.
Я устраивался рядом, на зелёном ковролине, лениво листал учебники и в который раз пытался понять: на кой, спрашивается, чёрт мне, трижды битому жизнью, зубрить Историю КПСС?
Это был чистый, незамутнённый маразм. Я тратил часы на заучивание докладов генерального секретаря и решений двадцать седьмого съезда — точно зная, что ровно через пять лет, в девяносто первом, эта великая партия будет запрещена, её архивы опечатаны, а идеология выброшена на свалку истории. Но зубрить приходилось. Как и химию, гистологию, латынь и бесконечную анатомию с её буграми и щелями на человеческих костях. И вот в одно из таких промозглых, сырых октябрьских утр, когда я на бегу растёгивал куртку, опаздывая на первую пару по гистологии, дорогу мне преградила строгая секретарша из деканата.
— Пахомов! — гаркнула она на весь коридор, поправляя съехавшие на кончик носа очки. — Стой! Быстро в деканат. Тебя ждут.
Я затормозил, едва не поскользнувшись на влажном паркете.
— Тамара Васильевна, у меня же пара сейчас. Ковров за опоздание три шкуры спустит.
— Меньше разговаривай. Марш в деканат, дело срочное.
Внутри нехорошо ёкнуло. Я развернулся и быстрым шагом направился в административное крыло.
Впрочем, в самом деканате меня держать не стали. Сухощавая методистка лишь мельком взглянула на меня и молча ткнула пальцем в массивную дверь в конце коридора:
— Тебе туда. В кабинет парторга.
Кабинет парторга. Оплот партийной дисциплины и идеологического контроля. Самое гнусное место в любом советском учреждении. Я глубоко вздохнул, настраиваясь на скучную нотацию о моральном облике советского студента, и без стука толкнул тяжёлую дверь.
И застыл на пороге.
Самого парторга внутри не наблюдалось. Зато на кожаном диване, вольготно закинув ногу на ногу и прихлёбывая чай из стакана в подстаканнике, сидел полковник Зорин. А у окна, лениво разглядывая серый октябрьский двор, стоял майор Пяткин — наш любимый дядя Серёжа.
При виде меня дядя Серёжа расплылся в своей фирменной, приторно-вежливой улыбке чекиста на работе. Зорин лишь спокойно кивнул, указывая на свободный стул напротив дивана.
Глядя на их довольные, лоснящиеся физиономии, я почувствовал, как внутри медленно, но верно закипает глухая ярость.
«Господи, — мысленно взмолился я, сдерживая рвущееся наружу проклятие, — ну почему опять вы? Чтоб вы оба прямо сейчас снотворного вперемешку со слабительным напились. Тройной дозой».
— Ну, здравствуй, студент, — мягко, с лёгкой хрипотцой произнёс Зорин, ставя стакан на стол поверх партийных газет. — Проходи, присаживайся. Пора поговорить о делах нашей великой Родины.
На моём лице всё-таки промелькнула едва заметная гримаса. Зорин, с его феноменальной наблюдательностью контрразведчика, этот микрожест, разумеется, не упустил.
— Что не так, Пахомов? — вкрадчиво поинтересовался он, прищурившись.
Взрослый разум вовремя подал сигнал тревоги. С этими хищниками нужно держать скворечник наглухо закрытым. Никаких лишних эмоций, никакого гонора.
— Всё в порядке, Илья Игоревич, — я мотнул головой, гася раздражение, и послушно сел на жёсткий стул. — Устал просто. Учёба.
— Ну-ну, — Зорин откинулся на спинку. — Рассказывай.
— Что рассказывать? — я включил проверенную тактику тупого курсанта. — Учусь. С группой знакомлюсь. На лекции хожу.
— Не прибедняйся, — мягко перебил полковник. — Линию поведения ты себе уже выбрал, это я вижу. Давай ближе к делу. Скажи мне, Игорь, что ты думаешь про нефть?
Я едва заметно усмехнулся про себя. Ага. Наконец-то дошло, умники в погонах. Значит, петух жареный всё-таки клюнул куда надо. Пока с трибун вещали про пятилетки, вы только пенсионеров да пионеров гонять умели, а как реальный кризис на пороге — сразу бежите к малолетке за прогнозами.