Но договорить она не успела.
Тяжелая, деревянная входная дверь подъезда за нашими спинами с грохотом распахнулась, глухо ударившись о бетонную стену. Из темного проема на слабо освещенную улицу вихрем выскочила Лена. Её вролосы слегка растрепался, а в глазах горел отчаянный, лихорадочный огонь.
— Стой, Пахомов! — звонко, на весь двор выкрикнула она, тяжело дыша. — Теперь-то ты от меня не убежишь! Ты все-таки поговоришь со мной!
И в ту же секунду пальцы Марины снова мертвой, стальной хваткой впились мне в ладонь. Она сделала едва заметный шаг вперед, закрывая меня своим плечом, словно пытаясь защитить.
Марина смотрела на Лену, не отпуская мою руку. Но я мягко высвободил ладонь и сделал полшага вперёд — сам. Не дело прятаться за девушку.
Подожди меня хорошо я ласково улыбнулся ей ,я видел что ей сеййчас особенно тяжело
Она отошла только на 10 шагов не ббольше
.
— Поговорим, — спокойно сказал я. — Раз ты так хочешь.
Лена тяжело дышала. Стояла в круге тусклого фонарного света, растрёпанная, и смотрела на меня так, будто год копила этот взгляд.
— Хочу, — выдохнула она. И тут же, без перехода: — Ты вообще понимаешь, что ты со мной сделал? она гооврила громко и ей было все равно
— Не понимаю, — ровно ответил я. — Объясни.
— Не понимаешь, — горько усмехнулась она. — Ну конечно. Ты исчез, Пахомов. Первый раз — на Енисей, на всё лето. Я ждала. Ты вернулся — на два месяца. Два месяца, слышишь? А потом снова исчез. На целый год. И я опять ждала. Как дура.
Я молчал. Возразить было нечего. Всё так и было.
— Письма твои я читала, — продолжала она тише. — «Спецшкола, спортивный интернат, всё хорошо». Складно. Только знаешь, как это выглядело со стороны? Парня посреди ночи увозят со двора какие-то люди в штатском. Он пропадает на год. И пишет аккуратные письма, будто под диктовку. А по району уже шепчутся, что Пахомова взяли за валюту. Что сидит.
— И ты поверила, — сказал я. Не вопрос. Утверждение.
— А что мне было думать? — она вскинула голову. — Я не дура, Игорь.Этот твой дядя Серёжа во дворе. Корочки. Твоё исчезновение. Письма из-под Москвы. Мама твердила: забудь, он тебе не пара, он бандит, ты себе жизнь сломаешь. И я… — она запнулась. — Я не сразу. Я долго не верила. А потом просто устала боротся в одиночку. Знаешь, как легко из белого сделать чёрное, когда тебе каждый день капают на мозги, а человека рядом нет и спросить не у кого?
Вот тут она была права. Из белого сделать чёрное — дело пары месяцев. Особенно когда тебе семнадцать, мать давит, а тот, кого ты любишь, молчит за тысячу километров.
— И ты сошлась с Асланом, — сказал я.
Она дёрнулась, будто я ударил.
— Сошлась, — тихо. — Назло. Себе назло, не тебе. Чтобы жить, понимаешь? Чтобы не сидеть и не ждать привидение. Аслан хороший. Верный. На руках носит. — Она усмехнулась, и в усмешке было больше боли, чем злости. — Только знаешь, что я поняла? Что я с ним делаю?
Я молчал.
— Я его топчу, — сказала она глухо, глядя в сторону. — Каждый день. Он мне слово — я ему десять. Он мне цветы — я ему, что дёшево. Он терпит. Прощает. Смотрит вот этими своими собачьими глазами и прощает всё. А я топчу ещё сильнее. И не могу остановиться.
Она наконец подняла на меня глаза.
— И только сегодня, когда я тебя в дверях увидела, я поняла почему. Я ведь его меряю тобой, Пахомов. Каждый день, не замечая. И каждый раз он проигрывает. Он не виноват, что он не ты. А я его за это казню. Это подло, я знаю. Но я ничего не могу сделать.
В переулке было тихо. Где-то наверху, в окнах Руслана, всё ещё бубнила музыка, но сюда долетал только глухой ритм.
Аслан стоял в дверях подъезда. Слышал, наверное, всё. И не уходил. Стоял и смотрел на неё — преданно, обречённо, как смотрит человек, который всё про себя понял, но уйти не может.
Вот тут и была вся беда. Лена меня любила — это читалось в каждом слове. Но любила не настоящего меня, которого не знала и не могла знать. Любила образ — мальчика, до Чехова. А того мальчика больше не существовало. И сказать ей правду я не мог. Не «я тебя разлюбил», не «у меня теперь другая» — а ту правду, единственную, которая всё бы объяснила. Что я не сидел. Что меня не за валюту. Что я не бандит. Это была чужая тайна, государственная, и за неё с меня бы спросили так, что мало не показалось.
Я мог сказать ей только одно, и оно ничего не объясняло.
— Я не сидел, Лен, — тихо проговорил я. — Это правда. Но больше я тебе ничего сказать не могу. Не потому, что не хочу. Потому что не имею права. И ты мне не поверишь — я бы на твоём месте тоже не поверил.
Она смотрела на меня долго.
— Вот видишь, — наконец сказала она. И в голосе уже не было крика — только усталость. — Опять загадки. Опять «не могу сказать». Ты всегда был такой. Весь в себе, весь в каких-то своих делах, тайнах, расчётах. Будто на сто лет старше всех нас. С тобой невозможно просто жить, Пахомов. Просто гулять, держаться за руки, строить планы. Ты всегда где-то не здесь.
И в этом она тоже была права. Куда правее, чем сама понимала.
— А мне хочется жить, — тихо закончила она. — Понимаешь? Просто жить. Чтобы человек был рядом, а не исчезал. Чтобы можно было спросить и получить ответ. Аслан — он простой. С ним скучно. Но он здесь. А ты…
Она не договорила. Перевела взгляд на Марину, стоявшую чуть поодаль, — оценила её взрослую красоту, дорогой костюм, спокойствие — и что-то в её лице окончательно погасло.
— А ты уже не мой, — сказала она совсем тихо. — Я вижу.
Я смотрел на неё, и мне было до боли, до спазма в горле жаль её. И себя. И того, чего уже не вернуть.
Господи, как же я хотел снова стать тем мальчишкой. Сидеть с ней за одной партой, ловить её насмешливый взгляд через ряд. Бежать после уроков домой, чтобы вечером встретиться у подъезда. Делать вместе домашку, путаясь в её тетрадях и своих мыслях. Чувствовать тепло её руки, её дыхание, её доверчивое, наивное «я тебя дождусь». Всё это было настоящим. Самым настоящим, что у меня случилось в этой второй, безумной жизни.
Но я смотрел на неё и понимал: это уже прошлое. Закрытая дверь.
Даже если мы сейчас бросимся друг другу навстречу, даже если всё вернётся — ничего не будет как раньше. Я не смогу забыть, что меня предали. А меня предали — пусть не со зла, пусть под давлением, пусть от усталости и страха, но предали. Не дождались. Поверили чужой брехне быстрее, чем мне. А она — она каждый раз будет вздрагивать и замыкаться, натыкаясь на мои тайны, на моё вечное «не могу сказать», на этого странного, взрослого, чужого человека внутри знакомого мальчишки.
Та Лена — школьная, светлая, с хрустальными замками в голове — осталась в прошлом. И тот мальчишка, что любил её до Енисея, до КГБ, до Чехова, — тоже остался там. Их больше нет. Ни её, ни его.
А есть новый Игорь Пахомов. Который решил идти дальше. Вперёд. Даже если больно. Даже если эта рана не затянется никогда.
— Прощай, Лена, — тихо сказал я. — Живи. Просто живи. У тебя получится.
Она не ответила. Только смотрела — долго, мокро блестящими глазами, — а потом резко отвернулась и пошла обратно к подъезду, где в тёмном проёме всё ещё маячил преданный, обречённый силуэт Аслана.
Я отвернулся первым. Так было легче.
Марина молча взяла меня за руку и повела к машине.
Она не сказала ни слова. Ни тогда, у подъезда, ни когда мы сели в её белую «шестёрку». Просто резко повернула ключ, и движок взревел. Машину она вела на повышенной, злой скорости — стиснув зубы, вцепившись тонкими пальцами в руль так, что побелели костяшки. Фонари неслись мимо размытыми жёлтыми полосами, ночной Хабаровск летел навстречу и проваливался назад. Она молчала, и в этом молчании было всё разом: ревность, страх, что я останусь там, у того подъезда, в том прошлом, — и яростное, упрямое желание вырвать меня оттуда, забрать себе, целиком.
Я тоже молчал. Мне нечего было сказать. Да и не нужно.