— Я провожу! — Виктор, еще окончательно не осознавая, что значило для него решение Максименкова, шагнул следом, заволновался, не находя слов для выяснения причин столь неожиданной самоотставки. Удивило, что промолчал и Николай Николаевич.
У крыльца Виктор решительно остановил супругов. Лидия догадливо отошла в сторонку, к молоденьким березкам, Виктор откашлялся, однако ничего не успел выяснить — следом за ними на улицу вышли и остальные.
Стоял совсем не по-весеннему теплый вечер. Ветерок утих, с недальних полей доносился рокот трактора, березки замерли, не постукивали ветвями в окно. А в дальнем конце улицы тысячеглазым великаном возвышался над леском завод. Люди пристроились кто где смог — на завалинке, на крыльце.
— Друзья! Я вам несказанно благодарен за участие, за сочувствие — каким-то чужим голосом проговорил Виктор. — Нам теперь вместе жить, работать.
— Бог в помощь! — тяжело поднялся с крыльца Матвей. — Работайте. Без меня. Я в город подаюсь.
— В город? — переспросил Николай Николаевич. — С какой стати? Зарабатываешь нормально, дело любишь. Ты же варщик божьей милостью, работаешь, как поешь.
— Не пою больше, голос сел. — Матвей покосился в сторону пышнотелой Ксаны, что прижалась к боку Парфена. — В городе, небось, и голос прорежется. А тут… сильно пташечка запела, чуть-чуть кошечка не съела.
— Возьми меня тоже в город, дядя Матвей, — вывернулся откуда-то из-за спины председателя завкома Тамайка, — Тамайке худо в поселке. Тетки Пелагеи нет, Тамайка сны видеть перестал, живое стекло больше не видит.
Ксана легонько толкнула локтем Парфена, кивнула в сторону калитки. Никитин понял, спохватился, молча протянул Виктору правую руку. Максименков, Тамайка, Лидия стояли у калитки, почему-то не уходили. Поджидали Парфена с Ксаной, то ли хотели услышать последнее слово Николая Николаевича.
— Парфен Иванович, и вы в город собрались? — с иронической интонацией спросил Виктор. — И правильно, идите всей артелью, как в старину деды на промысел хаживали.
— Э, нетушки, не выйдет. Я здесь родился, при заводе и доиграю свое. Блуждать по белу свету не приучен. А тебе, Витек, может, не ко времени, ни к месту, но… скажу: ты меня вроде как по щекам отхлестал, мол, век штучных самородков кончился. Поразмыслил я и вывод вывел: пока мастеровой человек не закис у кнопок, пока мечту в деле ищет, живинку, он нужен. И будет нужен всегда, всегда.
— У нас в столовой, на раздаче, тоже считают: за каждым подносом человек стоит, а не едок, — Ксана запахнула на груди свою малиновую куртку. — Пошли, Парфен Иванович!
— А ну-ка постойте! — вскинулся Виктор, загородил дорогу. — Интересный разговор затеялся, прерывать жалко. Сами видите: я — не гость в стекольном, днюю и почую у печей, сердце изболеть успело. Почему? По наезженной за век колее плететесь. А нам бетонку проложить предстоит, образно говоря. Что делать прикажете сначала: решать глобальные задачи или умиленно потакать заведенному до нас?
— Святое дело — традиции! — резко бросил Максименков.
— Традиции, как я понимаю, это не повторение найденного, а развитие принципов, умножение их.
— По травке пройдешь — примнешь травку. Убыли вроде никому нет, а в природе нарушение, — не совсем уверенно, будто заранее извиняясь за эти слова, проговорил Парфен.
— И то верно, — подхватил Матвей от калитки. — Уколол словцом колючим ближнего — сам не заметил, а у ближнего долго под сердцем саднит.
— Н-да, понимаю намеки. Разжевали и в рот положили, — Виктор с трудом подавил улыбку. — И времечко нашли подходящее… Неужели вы все это всерьез… одному петь на работе запретил, Тамайка цветные сны по ночам не видит. А о нашем стекле вы подумали? О цветных кинескопах под правительственным контролем?
— Кинескоп ли, редиска ли, — укоризненно вставил Максименков, — у человека болевой центр есть, если каждодневно по нему бить — колотить, то…
Налетел порыв ветра, качнул березки, ударил калитку о ногу Тамайки. Тот отскочил, пропуская вперед Николая Николаевича.
— Высказались? — председатель заводского комитета профсоюза поправил траурную ленточку в петлице, положил ладонь на плечо Парфена. — Когда все становится на свои места, выясняется, что кое-кому места не хватает. Наша незабвенная Пелагея Федоровна до последнего своего часа пыталась подтолкнуть нас друг к дружке, открыто обговорить, как жить дальше в ладу и мире, чтобы потом заглазно не законфликтовали. — Председатель заводского комитета помолчал. — Виктору Константиновичу стекольниковское завещание: работать сообща, рука об руку, душу в дело вкладывать — объявить не успела. И еще не успела наказать, что надобно лелеять, как зеницу ока, те крупицы опыта, что собирали Стекольниковы и их друзья целый век. Хорошо, хоть сейчас объяснились. Это уже — плюс, а плюс, как известно, равняется перечеркнутому минусу. — Николай Николаевич хотел еще что-то добавить, но только вздохнул и замолк. Наверное, оставлял возможность хозяину дома окончательно расставить все точки. Именно так понял Виктор недоговоренность председателя заводского комитета профсоюза. Сам-то он, конечно, с первых слов собравшихся уразумел их маленькие хитрости — оставь все по-старому, уважай в человеке его привычки, слабости, не бей наотмашь, цени прошлое. Был уверен на сто процентов: никуда кадровые работники из стекольного не уйдут, просто хотят припугнуть, обратить, так сказать, в кирьяновскую веру. Конечно, Виктор мог заверить близких ему людей, что не станет посягать на их прежние привилегии, зачем, мол, возводить недомолвки в трагедию? Но… язык не поворачивался выговорить это. Ибо он понимал: чтобы здесь ни говорили, работать по старинке в стекольном больше не будут. Мог это гарантировать. Когда-нибудь, под настроение, расскажет друзьям, как, будучи мастером, мучился, переживал за весь цех, за весь завод. Терзался, ожидая окончания затянувшегося периода, когда на их производстве, в районе все благодушествовали, постоянно уверяли друг друга в незаменимости, осыпали незаслуженными похвалами и дарами, чувствовали себя едва ли не праведниками, добравшимися до самой высокой вершины. Виктор и тогда пытался говорить в лицо горькую правду. Поддерживали немногие: Николай Николаевич, бывший в ту пору в диспетчерах, Кирьян Потапович. А начальство кривилось, удивлялось: «Чудак молодой Стекольников, разве плохо, когда всем хорошо?» Странные вещи происходили тогда на заводе. Жили не тужили. Премии валили косяками, а завод работал ни шатко, ни валко. План из месяца в месяц не выполнялся, а в конце квартала вдруг выяснялось, что все-таки вышли в число передовых. Как? Почему? Он знал нехитрую механику этих превращений. По первой же просьбе прежней дирекции главк несколько раз в году корректировал, а точнее сказать, уменьшал план. А ежели и этот спасательный круг не помогал, снимали выполненные объемы с родственных предприятий, передавали заводу, нивелируя показатели по всей отрасли. Все было в ажуре. Страдала только страна, да совесть честных тружеников, которым было не безразлично знать, «за что» они получают деньги. Помнится, как буйствовал прадед: на цветных кинескопах стоял Знак качества, а телевизионные заводы пачками слали рекламации, всячески пытались «отбояриться» от продукции. Тогда и родился на заводе анекдот: «Купил человек цветной кинескоп нашего завода. Поставил его в телевизор, включили в сеть. Кинескоп разорвало на мелкие кусочки. Уцелел только Знак качества».
Времена имеют свойства меняться, и, как правило, в лучшую сторону. Сейчас на заводе царят деловитость, серьезность, добрая обеспокоенность за судьбу продукции. Как хочется работать! Не просто отбывать время, а опережать его, ломать устаревшее, искать новизну. По крупицам, конечно, и в глобальном масштабе, не жалеть себя. Хотя… тут стоит сделать оговорку: себя он может не жалеть, но товарищей своих, коллег жалеть и беречь обязан.
— Ничего так и не скажешь, Виктор Константинович? — спросил председатель заводского комитета. — А то… время позднее.
Виктор пожал плечами. Хотел отшутиться модной нынче поговоркой: «Ребята, давайте жить дружно», вовремя почувствовал: банальная фраза прозвучала бы еще и кощунственно в данный момент. Он будто завяз, остановился во времени, тщетно, лихорадочно пытаясь найти нужные слова, они должны были помочь состыковать прошлое, настоящее и будущее. Снова всплыла в памяти траурная процессия там, у памятника. Виктор не мог выразить в словах совсем иное ощущение, возникшее у него сейчас. Будто чьи-то сильные руки встряхнули сильно-сильно, приподняли над примелькавшимся бытием. И он увидел нечто такое, что дало возможность просветленно понять: «Живы еще Стекольниковы, живы единомышленники, мастеровые первой руки. Они живы не одной памятью, но и тем самым завтрашним днем, ради которого существуют на этой земле. Озарение это ширилось, росло в душе, вызывая то тихую радость, то стыдливое чувство. Начал свою большую работу и хорошо и плохо. Был самоуверен, отталкивал помощь, надеясь на собственные силы. Кто он без этих людей? Крохотное звено, вырванное из цепи. Трудились у него голова и руки, сердце оставалось холодным. Как метко сказал Николай Заболоцкий, «душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь». Отныне он просто обязан воплотить в себе смелость и мужество погибших родичей, мастерство прадеда, отзывчивость и сердечность прабабушки, беззаветность и чистоту помыслов Николая Николаевича, Максименкова, Парфена, Лидии, Тамайки, наконец, сотен, тысяч других людей. Виктору захотелось, отбросив стыдливость, низко поклониться друзьям Кирьяна и Пелагеи, возможно, даже попросить у них извинения, но вместо этого он вдруг распахнул калитку, мол, идите, скатертью дорожка. Только уйти обиженным никому не дал, каждому крепко пожал руку, заглянул в глаза…