Ввиду, как говорится, отсутствия наличия штанг, гирь, гантелей и просто свободного места, занялся гимнастикой Анохина. Про автора, Александра Константиновича, читал когда-то давно, а потом слышал от тренера, но не нашего, а соседней секции, тяжёлой атлетики. Седой квадратный дядька рассказывал о том, сколько всего сделал Анохин для спорта, какую работу проделал до революции: статьи, книги, поддержка молодёжных спортивных движений. Мы, пацаны, тогда тренеров слушали очень внимательно, что своего, боксёра, что этого, который технику работы со штангой показывал на таких весах, к которым и КМС-ы подходили с осторожностью. Мне же понравилось то, что никакого инвентаря, кроме собственного тела, не нужно — следишь за дыханием, выполняешь повторы. И ведь работало же! И без спортзалов, и без абонементов в фитнес-центры.
— Вань… — голос Чарного прозвучал глухо.
Он зашёл в комнатушку и остановился в дверях, потому что почти всё остальное место занимал отжимавшийся от пола я. В руке у него было эмалированное ведро, с которого срывались тусклые капли — резко остановился, плеснул через край чуть.
— Насчёт вчерашнего… Ты это… — он замолчал, подбирая слова.
Коля мялся, явно переживая. Кажется, даже сильнее, чем там, в Харькове, когда хотел остаться с отрядом дожидаться немцев, а тут я его запряг сопровождать раненых. И жену. Тогда у него в глазах были обида пополам с яростью, а теперь неожиданное смущение и вина, что ли?
— Не бери в голову, Коль, — я закончил на восьмидесятом повторе.
Забрал у него ведро, перелил часть в рукомойник. На поверхности воды держались ледяные корочки, прозрачные, тонкие. Зима наступала, как и фашисты. Я плеснул ледяной водой в лицо, и дыхание перехватило. Мозги прочищала такая водичка на раз. Промокнув лицо краем полотенца, я продолжил:
— У всех своя работа. Им надо было проверить, не я ли то письмо написал. Ты, как я понял, имел разговоры и с Зинченко, и с Соколовым на предмет меня.
Я говорил ровно, без укора, потому что и вправду не держал на него зла. И в том, что было сказано, сомнений не имел. Смешно было бы полагать, что в действующей армии, в прифронтовой полосе, а потом и в тыловом госпитале можно работать, оперировать, лечить раненых — и не попасть под наблюдение. Тем более с такой биографией, как у Ивана Николина. Выходец из окружения, сын политзаключённого, чудесным образом спасшийся и вытащивший на себе радистку, умеющий оперировать так, как не умеют военврачи со стажем. За мной должны были следить с первого дня, следили, и я не особенно переживал на этот счёт. Главное, чтоб работать не мешали.
— Ну да, — буркнул он, садясь на койку и кладя руки на колени, как школьник.
— Ну вот, — я зачерпнул воды в стакан, а на ладонь наскоблил перочинным ножиком немного серо-бурого мыла. Опасная бритва, которую мне подарил тот Фридрих, вместе со всем своим ранцем и документами, заточку держала долго. И каждый раз, когда я проводил лезвием по щеке, глядя в маленькое мутное зеркальце или просто наощупь, думал о том, что орудие врага служило мне верой и правдой. Как тот Ганомаг, что остался там, на правом берегу, выполнив свою часть нашей операции по выходу из окружения. — У тебя есть задачи, ты их выполняешь. Если я вдруг окажусь немецким шпионом — выявишь меня. Всё логично.
— Ну ты совсем-то… — вскинулся Коля, явно оскорбившись до глубины.
— В том-то и дело, что не совсем, — я осторожно вёл бритву от носа к уху, стараясь не порезаться, но измерять ту глубину не собирался. — Это называется «критическое мышление», Коль. Когда сперва думаешь, потом выводы делаешь, а только потом говоришь или действуешь. Или стреляешь. Вас, наверное, тоже так учили.
— Нас-то понятно… — напрягся он.
— И нас тоже. Потому что если врач будет сперва делать, а потом думать — это дерьмо на палке, а не врач. Поэтому приглядывай за мной так же, как за остальными, не сбивай прицел. Кто на что учился, так? — я протянул ему руку раскрытой ладонью вверх.
Он посмотрел сперва с непониманием, но почти сразу улыбнулся и хлопнул по ней своей. Брызги чистой, холодной воды с моей мокрой руки окатили нас обоих.
Второй эшелон пришёл ближе к вечеру. Я как раз освободился после долгой операции и шёл по коридору к крыльцу. Чарный вышел из палаты Козырева, кивнув мне и прикрыв глаза — в порядке капитан, спит.
— Да куда ты правишь, чучело! Кто ж так кобылой дёргает, ты другим чем так дёрни, бестолочь! — голос со двора заставил нас перейти на бег моментально.
Мы с Колей вылетели на крыльцо, едва не сбив кого-то из санитаров, и замерли.
На телеге лежала и костерила возницу Зина Плетнёва! Повариха из Шульговки, которую отряд оставил в Харькове, а оттуда перебросили под Воронеж. И вот она догнала нас тут!
— Зинка, твою-то за ногу! Живая! — завопила Оксана Смирнова, слетая с крыльца ласточкой, в том смысле, что неуловимо быстро.
— Окся! — Плетнёва попыталась приподняться на локте, но охнула и повалилась обратно на мешки. — А я гляжу — бардак кругом, мужик тощий, некормленный, табуном ходит! Ясное дело — ты недоглядела!
Выступившие слёзы Зина утирала тыльной стороной ладони, морщась от боли — грудь была перетянута грязным бинтом.
— Э, мать, да тебе, никак, сиську отстрелило? — руки военфельдшера Смирновой двигались в своём, привычном ритме, со звонкой перелайкой старых подруг общего не имеющим. Она осматривала рану, ощупывала края, и лицо её при этом было сосредоточенным и спокойным. Я подошёл ближе, готовый помочь, если понадобится, но видел, что Оксана справляется сама.
— Да фашист, падла этакая, взял моду бомбы бросать прямо в эшелон! Я, как Ванька-то учил, про кулак тот евонный вспомнила — она подняла свой правый, весомый, сжав пальцы так, что побелели костяшки. — Давай перевязывать, как вы, верёвками ноги-руки мотать, откуда кровишша хлестала. А потом рядом ка-а-ак…
— Это бывает, Зин, война ж. Не горюй, если титьку отнимут — будешь «Зинка — один бидон». Или «Полбидона» — это как у доктора настроение будет.
Она закончила осмотр и теперь, присев на край телеги, гладила подругу по голове, убирая слипшиеся от пота и грязи волосы, видя, что состояние её опасений не вызывает.
— А Ваня же Алёнку сыскал, представляешь⁈ — воскликнула вдруг она, спрыгивая с телеги и подавая знак санитарам, чтобы готовили носилки. — Живая, в Бурятии! Фотокарточку прислала.
— Иди ты… — внезапно перешла на шёпот громогласная повелительница полевых кухонь.
— Сама иди! — отозвалась Смирнова, подзывая санитаров и показывая, как брать раненую, чтобы не потревожить плечо и грудь. — Сейчас обработают тебя, отмахнут всё лишнее, и я тебе, стройной и красивой, покажу её. В сестринской у девчат лежит.
Ранение и вправду оказалось не опасным. Осколок сломал два ребра и разорвал мягкие ткани, которых у Плетнёвой было много, о чём Оксана не прекращала шутить даже в ходе операции. Это была, наверное, первая на моей памяти операция, которую от начала до конца сопровождал смех. Зина, которую местно обезболили новокаином, была в сознании и комментировала каждое движение рук врача и военфельдшера, сравнивая нас то с портнихами, то с мясниками, то с сапожниками, но это если было сильно больно. Смирнова в долгу тоже не оставалась, освещая неизвестные нам ранее этапы биографии подруги. Сёстры, стоявшие рядом, прыскали в кулаки. История о том, как Плетнёва куском гнилой конины и тремя крысами накормила дивизию, была невероятной, конечно, но тянула вполне на устное народное творчество, как и вся их звонкая перебранка. А ещё я вспомнил, какие деньги отваливали в моём времени пластическим хирургам женщины за то, чтобы получить хоть малую долю того, чем наделила природа повелительницу кухонь.
Когда Зину перенесли в палату, весь наш маленький отряд собрался там. А оттуда перебрались, шагая осторожно, медленно, к Козыреву, которому ходить было пока рановато. То, как счастливо он улыбнулся, увидев перебинтованную под синим халатом грудь Зинаиды, порадовало меня, как врача — по всем статьям капитан шёл на поправку, как умела только военная разведка: быстро и совершенно незаметно со стороны. А когда повариха показала ему фото Алёнки — замолчал и задышал чаще.