Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Пульс? — хрипло спросил я, не отрываясь от работы.

— Пятьдесят, нитевидный, — голос Маруси дрогнул. Я поднял глаза и увидел, что маска на её лице насквозь промокла от слёз, но руки, лежавшие на шее Тимофеева, не дрожали.

Взгляд напротив. Такая же пропитанная слезами маска. Серые глаза, скорбная складка между ними. Геройская Оксана Пална, железная военфельдшер, плакала, не издавая ни звука, тоже продолжая делать свою работу.

— Давление?

— Восемьдесят на сорок. Падает.

— Камфору, кофеин. Раствор подкожно больше. Кровь осталась?

— Последний флакон, — подала голос Катя. — Света побежала к Покровскому за разрешением на экстренный забор.

— Некогда! Под мою ответственность! — рыкнул я, хотя формально права на это не имел. Но сейчас это не имело никакого значения. — Кто подходит по группе?

— Коля, — подняла на меня мокрые глаза Оксана.

— Где он?

— Здесь, — голос Чарного раздался от двери. Он уже был без гимнастёрки и стягивал исподнюю рубаху. — Я готов.

Операция длилась почти пять часов. Когда я наложил последний шов, стянув только кожу, как и полагалось при перитоните, уже смеркалось. Тимофеева перевезли в отдельную палату, оставив сестринский пост для постоянного наблюдения. Он лежал без сознания, лицо лишь немногим отличалось от того, что так напугало Оксану в кузове полуторки, но дыхание было ровнее и пульс лучше. Я велел мерить давление каждые пятнадцать минут и докладывать лично мне. Первую смену взяла на себя Катя Белова. Я знал, что она не отойдёт от него ни на шаг, пока не убедится, что опасность миновала. Или для того, чтобы вовремя позвать на помощь.

День догорал. Я, кажется, догорел чуть раньше.

На улице было холодно. Зябкий ветер гонял по двору из стороны в сторону последние сухие листья, закручивая их в маленькие вихри, загоняя под крыльцо, под заборы. Я сидел на чёртовой лавке у проклятого старого клёна, того самого, под которым ещё недавно беседовал с Березиным, и раз за разом прокручивал в памяти этапы операции. Ошибок не находил. Кажется, всё было сделано правильно, пусть и на пределе возможного, а кое-где и за ним. Но и чуда, на которое надеялся втайне от себя самого, тоже не отмечал. Тимофеев был жив, но продлится ли это до завтра или хотя бы до ночи — спросить было не у кого. Оставалось только ждать. И, как говорила Оксана, надеяться. А ещё верить. Потому что и вправду бывали случаи, когда спасала только вера. Простая, упрямая вера в то, что человек, за жизнь которого ты борешься, захочет остаться здесь. Что он вцепится в эту жизнь зубами, как цеплялся, пока его везли, и не разожмёт челюстей, пока безносая тварь не отступит, устав ждать. А если будет нужно — зубы раненого бойца и хирурга одинаково сомкнутся и на её худых холодных руках, дробя мёртвые кости.

Скрипнула дверь. Оксана вышла на крыльцо, дошла до меня и молча накинула на плечи шинель. Только сейчас заметил, что сижу в одном халате, насквозь пропотевшем. Но холода снаружи я почему-то не чувствовал. Она села рядом и положила голову мне на плечо, просто и бесхитростно, без всегдашних своих шуточек и язвительности.

— Ты сделал всё, что мог, Ваня, — прошептала она. Волосы её пахли ландышем.

— Мало, — сквозь зубы выдавил я, глядя прямо перед собой.

— Большего никто не смог бы. Фима и Гена сейчас записывают то, что видели. Это надо в Москву отправить, в Главное управление. Этому надо учить, Вань.

Она попыталась заглянуть мне в глаза, но я смотрел в одну точку, не видя даже громады чёртова госпиталя, где продолжали жить и умирать люди.

— Ему это вряд ли поможет, — я понимал, что несу чушь. Но вся выдержка осталась там, в операционной, где ещё мыли, наверное, пол, оттирая кровь. И в тазу на том полу, где лежало всё то, что я вырезал из Гаврилы. Много всего. Селезёнка, фрагменты кишечника, печени, почки. Осколки фашистского снаряда. Много. Слишком много для одного человека.

— Всех не спасти, сам учил, — её голос стал строже, но холода в нём не было. — Давай-ка, носом, тоже твоя ж наука: вдох на четыре счёта, выдох на восемь. Давай вместе, Вань, а?

И она спасла. Вытянула меня из ямы. Мы дышали морозным воздухом вместе, и это было хорошо. Всё остальное было плохо, а это — очень хорошо. Я чувствовал, как отпускает судорога в плечах, как расслабляются сведённые мышцы спины, как тёплая голова Оксаны тяжелеет на моём плече. Всю жизнь бы так сидел.

— Ты это… Если оклемался малость, можешь мне две вещи пообещать? — она снова заглянула мне в глаза. И на этот раз сил хватило посмотреть в её серые озёра, в которых плескались искренняя тревога и забота. Давно я таких взглядов не ловил. Если вообще ловил хоть когда-то…

— Две аж? Чего не три? — отозвался я глухо.

— Нихрена ты торговаться не умеешь, Николин, — фыркнула она, и от этого фырканья стало ещё чуть-чуть легче. — Уломал, три, так три. Первая: пообещай, что не сдохнешь нынче вечером, когда бандиты придут госпиталь брать!

Сказано было требовательно. Это точно была не просьба, а скорее приказ, возражения на который не принимаются. Надо же, а я ведь и забыл совсем…

— А вторая какая? — спросил я уже с интересом.

— Вторая — дай честное коммунистическое слово советского врача, что пригласишь меня на вальс, когда концерт будет. Катька в тот раз с тем забинтованным так кружилась, что меня аж завидки взяли.

Кажется, она покраснела. Железная Оксана Пална, попадаться на язык или под горячую руку которой боялись больше, чем под тяжёлую Зинаидину! Ругавшаяся, как сапожник, и отчитывавшая начальников, геройская товарищ военфельдшер — краснела? Да ну! Быть того не может!

— А третья? — совсем тихо спросил я

Моя щека касалась её макушки. Волосы, выбившиеся из-под косынки, были тёплыми и какими-то невозможно родными — не знаю, как это объяснить. От них пахло ландышем и ещё чем-то, едва уловимым, как бывает только у близких, родных людей. Аж щемило внутри от нежности. Не ждал от себя, старого хирурга, ничего подобного.

— Третья? — едва ли не шёпотом переспросила она, будто боясь шевельнуться, чтоб не спугнуть, не стряхнуть это робкое чувство, что висело вокруг нас, покачиваясь, как бабочка на длинной травинке над тихим озером. — Перепутала я, Вань. Про вальс третья просьба. А вторая — давай-ка в субботу сходим на толкучку и купим Чарным барахла всякого на первое время. Лидка-то на сносях, Колька всё по делам своим да твоим бегает, как наскипидаренный, а у них ни шила, ни мыла, ни кастрюль, ни пелёнок. Зинка уже тутошних всех поставила под ружьё, как она умеет — тянут потихоньку из дому у кого что есть: что от своих малы́х осталось, что от братишек-сестрёнок. Так, глядишь, и срядим к новоселью молодых-то. Как старшие товарищи…

Она запнулась. Слово «товарищи» тут явно не подходило, и звучало как «сородичи», старшая родня. Не один я, видимо, считал наш маленький отряд, нашу бригаду семьёй.

— Сходим. Обязательно сходим. Обещаю, — я чуть довернул голову и втянул холодный октябрьский воздух сквозь её волосы. И он стал тёплым, майским, пахнущим ландышами и Солнцем, если у Солнца был свой запах. Но мне казалось — был. И именно такой.

— Смотри мне! — вопреки командному тону, она не пошевелилась. — Слово дал! Коммунистическое! Не вздумай обмануть бедную старую женщину!

Я промолчал, улыбнувшись. Она, наверное, почувствовала это, и улыбнулась в ответ. Увидеть этого, конечно, было невозможно — только ощутить каким-то шестым, седьмым чувством, одним из тех, что так обострялись на этой войне.

— И под пули вечером не лезь, балда ты этакая. Я ж тебя знаю: то под танк, то под обстрелом, то под бомбами работать… не мужик, а сплошное наказанье. Таких ждать — все глаза повыплакать да поседеть до срока, — вздохнула она.

Я молчал. Они, что Зина, что Оксана, о личном говорили очень редко, прячась за суровые фронтовые шутки, за ругань и напускную грубость. Оставаясь и на войне женщинами. Тем, кому нечего делать под обстрелами, на фронте, в окружении боли и смерти. Она говорила именно об этом — плакать и становиться старухой раньше времени не хочет ни одна. Но есть те, кто не боится даже этого, наравне с мужчинами выполняя долг, воинский ли, врачебный ли. Тоненькие-хрупкие девчата-санинструкторы, что под огнём на себе выносят раненых бойцов. Санитарки и сёстры-хозяйки, радистки и зенитчицы. Те, кто уже не боится седины, принимая её как награду, заслуженную по́том, кровью и болью этой проклятой Великой войны.

19
{"b":"973870","o":1}