Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лётчика звали Вадимом, старший лейтенант, двадцати пяти лет от роду. Он летал на санитарном «ПС-84», таком же, на котором мы выбрались из Харькова. Позавчера ночью его машина, гружённая ранеными, поднялась с полевого аэродрома где-то за линией фронта. Дюжина лежачих и пять санинструкторов, все легко раненые, летели домой. Обратным рейсом Вадим Горелов и его экипаж должны были, выгрузив «трёхсотых» в тылу, доставить медикаменты к передовой. Просто, буднично, если не считать того, что небо над Украиной, над линией фронта, уже не было нашим.

Зениткам фашистов было всё равно, санитарный борт над ними, или какой-то другой. Первый снаряд разорвался рядом с левым двигателем, осколки пропороли обшивку, ранили второго пилота-штурмана и убили стрелка-радиста. Второй снаряд лёг точно в фюзеляж, в отсек с носилками, на которых лежали те, кто должен был получить второй шанс.

Горелов дотянул машину до аэродрома. Вслепую, на одном двигателе, с перебитыми тягами и дырой в фюзеляже. Когда борт коснулся земли, упав на брюхо, потому что шасси заклинило, и загорелся, тушили его всем миром. Вернее, половиной, пока вторая половина спешно выгружала «лежачих». Из них убило двоих и девочку-санинструктора. На обшивке потом насчитали пятьдесят две пробоины. Пятьдесят две смерти прилетели в самолёт. Пять «двухсотых» — второй пилот не дотянул до земли, осколком порвало крупный сосуд, он истёк кровью в воздухе.

Сам Горелов был жив, хотя по законам физики, физиологии и теории вероятности должен был умереть ещё там, в воздухе, когда осколки зенитного снаряда вошли ему в левую половину грудной клетки. Или потом, когда другой борт, поднятый спешно, нёс его в Тамбов. Или в любую секунду. Но Вадим был жив, и этими невероятными стойкостью и упорством напомнил мне о товарище «Иванове», говорить о котором мне настоятельно не рекомендовал командир Харьковской бригады НКВД, хороший человек Михаил Григорьевич Соколов.

На снимке, который мне показали перед операцией, было видно: осколок, вошедший через четвёртое межреберье, разорвал верхнюю долю левого лёгкого и застрял в средостении, буквально в миллиметре от дуги аорты. Второй осколок, поменьше, сидел в нижней доле. Кровь заполняла плевральную полость почти на треть, воздух поджал лёгкое до размеров кулака. Дышать самостоятельно Горелов уже не мог — только хрипел, судорожно заглатывая воздух широко открытым ртом, и лицо его, молодое, с ещё не зажившим шрамом на подбородке, приобретало тот самый синюшный оттенок, который я слишком хорошо знал.

Я стоял у стола, уже в перчатках, и смотрел на разметку, сделанную химическим карандашом по рентгеновскому снимку. Тонкие линии показывали, где именно засели осколки. Хороший снимок, чёткий, спасибо рентгенологу Степанову Леониду Ильичу. Мы с ним с самой первой нашей встречи поладили, когда я зашёл к нему и сказал: «Это не снимок!». Старик хмуро обернулся, явно собираясь сообщить непонятному молодому врачу пару ласковых. Но не успел, потому что я продолжил, показывая на плёнку, кое-где в бурых пятнах: «Это не снимок, а шедевр! Спасибо вам огромное, товарищ Степанов! Потеряли бы мы парня без такой картинки. А теперь он жить будет, придёт и сам вам спасибо скажет». Я пожал онемевшему деду руку тогда и ушёл, оставив его прокашливаться и смаргивать неожиданные слёзы.

Сейчас одной проекции было мало, очень мало. Будь у меня хоть какой-то аппарат УЗИ, любое старьё и хлам — я бы видел картинку двухмерно, и это было бы сейчас очень кстати. Но работать приходилось по плоскому отражению, по которому невозможно было узнать, на какой именно глубине в живой, дышащей, пульсирующей плоти затаилась смерть. А второй снимок Вадиму сделать уже не успевали.

— Новокаин, — сказал я.

Разрез делал по четвёртому межреберью, аккуратно, стараясь не задеть крупные сосуды. Кожа, подкожная клетчатка, мышцы — всё привычно распахивалось настежь под скальпелем, обнажая дуги рёбер. Рёберный распатор, лёгкий скрип хрящей — и вот она, плевра, напряжённая, сине-багровая от скопившейся под ней крови. Вскрыл коротким движением, и из раны со свистом вырвался воздух, а за ним — тёмная, почти чёрная кровь со сгустками.

— Отсос! — скомандовал я, и в рану нырнула резиновая груша с длинным носиком.

Никакого электроотсоса, конечно, не было. Только эта груша, которую сжимала и разжимала Оксана, вытягивая кровь из плевральной полости. Медленно, мучительно медленно, кубик за кубиком. Мы с Катей чистили и сушили салфетками. Сёстры молчали, только Маруся время от времени докладывала, следя за секундной стрелкой на слишком больших для её тонкого запястья наручных часах:

— Пульс девяносто, нитевидный. Сто десять, слабеет, аритмия. Восемьдесят, наполнение улучшилось.

Лёгкое начало расправляться. Я видел, как розовеет его поверхность, как оно медленно заполняет освободившееся пространство. Но главное было впереди — осколки.

Первый, тот, что сидел в нижней доле, я обнаружил почти сразу. Он вошёл неглубоко, застряв в паренхиме, и в раневом кармане чернела свернувшейся кровью гематома. Удалил его пулёвками аккуратно, стараясь не повредить здоровую ткань. Кровотечение прижала салфеткой, смоченной в горячем физрастворе, Катя Белова, и подождала, пока я наложу лигатуру и кровить перестанет.

Второй осколок сидел глубоко. По снимку я знал, что он рядом с аортой, но когда зонд коснулся его, рука едва не дрогнула. Он лежал не рядом, а буквально на дуге аорты, упираясь острым краем в стенку сосуда. Каждое сокращение сердца, каждый пульсовой толчок мог сдвинуть его. Миллиметры — и в аорте появится крошечное отверстие, из которого под давлением рванётся алая струя, разрывая сосуд дальше. И его больше уже никто не сошьёт.

— Длинный, — сказал я, и длинный хирургический пинцет лёг в ладонь.

Осколок вытащил не дыша. Медленно, по миллиметру, следя за тем, чтобы его край не задел стенку сосуда, по подложенному хирургическому шпателю, как санки в горку. Когда он наконец вышел, по операционной пронёсся общий шумный выдох — все, кто был у стола, задерживали дыхание вместе со мной.

Пришлось делать резекцию верхней доли — слишком большие повреждения для самого малого отдела лёгкого. Которое дышало само по себе, неравномерно, толчками, и этим только мешало работать. Но он дышал, а значит, был жив. И только это было главное. В моё время такие операции делали с полным контролем дыхания, с компьютерной навигацией, мониторами во всю стену и плазменными скальпелями. Здесь же только мои руки, советская сталь и опыт двух жизней. Хотя в данном конкретном случае, как и во многих других, память Вани Николина помочь не могла ничем. Но хотя бы рассказала ещё там, за Днепром, как и что тут было принято называть.

Через три с половиной часа я наложил последний шов. Горелов дышал ровно, с хрипом, но с «правильным» хрипом рабочего лёгкого. Пульс держался на восьмидесяти. Маруся, не отрывавшая пальцев от его запястья, подняла на меня глаза и молча кивнула: всё в порядке.

— Всем спасибо за отличную работу, товарищи! Не отлетался ещё наш лётчик, — нет, шутить, пожалуй, всё-таки не моё.

— Вам спасибо, Иван Николаевич! — вразнобой, но с радостью, которая была слышна, ответила мне вся бригада. Вся семья. И глаза Оксаны над маской улыбались.

В ординаторской было пусто. Я сел к столу, налил себе остывшего чаю и замер, глядя в одну точку. Перед глазами всё ещё стоял тот осколок на дуге аорты и сходящиеся к нему зубцы пинцета. Одна ошибка — и Горелов больше никогда не поднялся бы в небо в том смысле, в каком заключалась его лётная работа. Повезло. Ему — с тем, что осколок остановился именно там, где я смог его достать, и не убил парня раньше. Мне… Мне просто очень повезло. Значит, все мои знания и весь опыт имели значение. И этим тоже нужно было делиться, и чем быстрее, тем лучше. Чем больше врачей будут знать специфику работы в полостях, доступную нам, их потомкам, тем больше бойцов мы спасём, тем больше будет тех самых потомков, тем быстрее закончится эта чёртова война. Но учить надо лучших. Здесь, в госпитале, лучшей была пропавшая утром Ильина…

12
{"b":"973870","o":1}