Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тщательно замаскированное повторение звукосочетания «мира» (Миранда или Мэри… Мэри или Альмира)5 в именах воображаемых зрителей, следящих сверху за заблудившимся Пниным, и белки, чье бегство от смерти служит толчком к тому, что Пнин находит долгожданную правильную дорогу, — это эхо иной белки, отметившей нахождение Пниным, после всех препятствий, пути в Кремону, — теперь приобретает значение жутковатой подсказки. Возникшая у охваченного порывом отчаяния Пнина мысль о том, что «никакая совесть и, следовательно, никакое сознание не в состоянии уцелеть в мире, где возможны такие вещи, как смерть Миры», словно получает возражение. Похоже, кто-то заботливо следит за Пниным и его страданиями, и, возможно, не будет ошибкой предположить, что этот кто-то — Мира Белочкина.

Наше первое мимолетное проникновение в тайники души Пнина относится к минутам его приступа, когда он вспоминает детскую горячку, визит доктора Белочкина и попытки выяснить, что прячет в лапах белка на ширме. И вот, в Главе 7, первый мимолетный взгляд Владимира Набокова на Пнина завершает череду белок. И вновь появление этого мотива имеет своим источником боль: юного Набокова мучает пульсирующая резь в глазу, вызванная застрявшей под веком соринкой. Он приходит к доктору Павлу Пнину, отцу Тимофея, мельком видит самого Тимофея и среди других вещей замечает в детской Пнина чучело белки.

Далее в этой же главе пренебрежительное и холодное отношение Набокова к Лизе доводит ее до попытки самоубийства. Чтобы сообщить хоть какую-то определенность своему расплывчатому будущему, она решает выйти за Пнина, но в последней попытке вызвать ревность Набокова отдает ему написанное Пниным письмо с предложением руки и сердца, а потом, после свадьбы, рассказывает об этом Пнину. Пнин знает, что, прочитав это письмо, Набоков заглянул в его сердце куда глубже, чем он, Пнин, когда-либо позволял постороннему человеку. При позднейшей встрече с соперником Пнин гневно отрицает толком им не понятую версию воспоминаний Набокова о его, Пнина, детстве, словно бы для того, чтобы сделать сомнительным нечто иное, что может рассказать о нем Набоков. Снова и снова на протяжении последней главы романа мимолетные впечатления Набокова-рассказчика о Пнине — из детства, из письма Пнина к Лизе, из тех, что были получены им во время вечерней попойки у Кокереллов, — словно бы причиняют Пнину боль. «Набоков» показывает Пнина без нарочитой недоброжелательности, но его неизменное везение создает подчеркнутый, почти умышленный контраст, делающий неудачливость Пнина еще заметнее. В то же время Пнин обеспокоен тем, что Набоков бессовестно воспользуется преимуществом — что он, собственно, и делает, — полученным им, когда он, прочитав письмо Пнина к Лизе, на миг заглянул в его душу. Набоков знает о Пнине достаточно, чтобы нашпиговать легенду новыми подробностями: не только рассказав правду о жизни Пнина, но и сделав из него чучело белки, безжизненный суррогат, который он, на правах рассказчика, сможет выставить на всеобщее обозрение.

Итак, предположив существование добрых глаз Миры Белочкиной, приглядывающей за Пниным из-за смертного предела, или доброго художника, создавшего в его судьбе беличий мотив, вернемся опять к концу последней главы, оставляющему нас в некотором замешательстве. На самом простом, человеческом уровне в поле зрения Набокова как автора лежит вся жизнь Пнина — в противоположность гораздо меньшему, тому, что способен увидеть Набоков-рассказчик, — и этим подчеркивается, что в этой жизни никто из нас не может непосредственно познать чужое страдание. Но если мы не можем познать страдание, которое наши поступки причиняют другим, мы можем и обязаны попытаться вообразить его. Только благодаря воображению мы, смертные, способны проявлять достаточное внимание к чужому страданию, однако на этом уровне нашей реальной жизни даже писательское или читательское воображение — этого писателя, Владимира Набокова, и этого читателя, вас или меня, — нередко будет терпеть неудачу.

ГЛАВА 14

«Лолита» искрится: Корнель, 1955–1957

Моей бедной Лолите приходится нелегко. Самое обидное, что если бы я сделал ее мальчиком, или коровой, или велосипедом, обыватели, скорее всего, и ухом бы не повели.

Из письма Набокова Грэму Грину, 19561

I

Пнин, долго служивший объектом насмешек всех своих коллег, уезжает из Вайнделла, и его сменяет лощеный и преуспевающий Набоков. В начале 1950-х годов реальный Набоков действительно преуспевал и как сотрудник «Нью-Йоркера», и как университетский преподаватель. Но хотя, когда он писал «Пнина», на его столе уже лежала законченная рукопись «Лолиты», мог ли он подумать, что всего лишь через пару лет прославится на всю страну и на весь мир и что в 1959 году, через несколько месяцев после публикации «Лолиты» в Америке, сможет уйти из Корнеля и всецело посвятить себя литературе?

Характер Пнина во многом раскрывается через восприятие его коллег. А создатель Пнина? Как относились к нему его коллеги в те дни, когда он был уважаемым писателем, но еще не знаменитостью? Был ли он похож на Пнина? Был ли у Пнина другой прототип?

Многие считали, что прототипом Пнина был Марк Шефтель, русский эмигрант и преподаватель русской истории в Корнеле. Кое-кто даже упрекает Набокова за то, что он жестоко высмеял Шефтеля в образе Пнина. Но Набоков считал Пнина «симпатичным и притягательным человеком», куда умнее и добрее тех, кто его высмеивает, — поэтому подобные упреки кажутся неуместными2. И все же — был ли Шефтель прототипом Пнина?

Набоков высоко ценил проделанную Шефтелем совместно с Якобсоном работу над «La geste d'Igor»[108] и поэтому в 1950 году согласился вместе с ними издавать «Слово» на английском языке3. В Итаке Набоков встречался с Шефтелем и на преподавательских семинарах русистов (специалистов по истории, экономике, политике, литературе и т. п.), и в домах общих знакомых. При этом он всегда отрицал, что Шефтель — прототип Пнина.

Лекции Шефтеля отличались сумбурностью, по-английски он говорил с сильным русским акцентом, отчего студенты плохо понимали его. Двадцать лет спустя Альфред Аппель рассказал Набокову о том, как студенты звонили друг другу перед экзаменом по русской истории и пытались расшифровать, что написано в их конспектах. Во всех тетрадях была фраза «кротовые очистки», и никто не мог понять, что это такое, пока на экзамене речь не зашла о кровавых чистках. Набоков так хохотал над этой историей, что слезы струились по его лицу — чисто пнинианская черта, после чего с теплой приязнью пробормотал: «Святая невинность». Набоков вспоминал один эпизод в пнинианском духе: стоявший рядом с ним в корнельском лифте Шефтель беспечно вздохнул: «Все мы Пнины!», словно забыв, что перед ним человек, сотворивший Пнина4.

С самим Набоковым в его бытность заезжим лектором тоже происходили нелепые истории, его и самого мучили кошмары из преподавательской жизни: он тоже боялся потерять свои записи, боялся, что во время занятия с ним случится сердечный приступ5. Будучи эмигрантом, преподавателем русского языка, профессором в Стэнфорде, Уэлсли, Корнеле и Гарварде, читая лекции в различных штатах Америки, он конечно же знал многих русских, работавших в американских университетах. Его сачок вобрал в себя немало интересных образцов, прежде чем он опубликовал оригинальное описание вида «русский профессор-эмигрант» и назвал его «Пнин». Набоков не списывал своего героя с определенного прототипа, но, безусловно, обрадовался фразе Шефтеля, показывающей, что вид описан совершенно адекватно. Однажды он спросил у другого эмигранта, Альберта Пэрри — преподавателя в соседнем Колгейте: «Разве вы не сердитесь на меня за Пнина?» — «Я? Почему?» — «Да всякий русский в Америке, преподающий что-нибудь русское, узнает себя в Пнине и очень злится». Когда Пэрри ответил, что не находит в себе никакого сходства с Пниным, ему показалось, что Набоков слегка огорчился6.

94
{"b":"973454","o":1}