Ему еще предстояло завершить «Убедительное доказательство», подготовить новый курс по европейской литературе от Остин до Кафки и перенести «Лолиту» из мысленного образа на справочные карточки. Но лишь в 1952–1953 годах, получив от фонда Гуггенхайма вторую стипендию, Набоков приступает к последовательным изысканиям в библиотеках Гарварда и Корнеля. В августе 1952-го, когда Набоков начал всерьез думать о своем замысле, он надеялся, что сможет осуществить его к концу 1953-го7. Как оказалось, однако, трудиться над комментариями ему пришлось до конца 1957 года.
Если бы Набоков знал, сколько времени в конечном итоге все это займет, он, возможно, не стал бы и начинать. Но, взявшись за работу, он почувствовал, что отступить уже не сможет: «…чем труднее это было, тем более захватывающим казалось». Сам того не ожидая, он приступил к созданию новой теории перевода, которая понемногу становилась все более строгой и все в большей мере, он это предвидел, способной ошеломить тех, кто с ней познакомится. В ходе пятидесятых годов он закончил пять или шесть вариантов перевода, пока не заявил в 1957-м: «Я понял наконец, как следует переводить „Онегина“… Теперь я меняю курс, налагая запрет на все, что можно по чести назвать словесной мишурой». Еще один, более строгий, произведенный в последний момент, пересмотр последовал в январе 1963 года8.
Между тем необходимые для комментария изыскания, которые Набоков проводил в пятидесятые годы в Корнеле, а также в Уайденерской и Хоутонской библиотеках Гарварда, поглотили его не в меньшей мере, чем в сороковых — работа за микроскопом в гарвардском Музее сравнительной зоологии. Имея всего лишь кембриджскую степень бакалавра гуманитарных наук, Набоков по своему темпераменту был ученым в той же мере, что и художником, — и являлся таковым еще со времен своих первых детских исследований бабочек в 1900-х и самостоятельного изучения русских стихотворных размеров в пору юношества в 1910-х. Совершенные им или только предугадываемые открытия доставляли ему наслаждение не меньшее, чем опровержение мнений, которые прочие комментаторы принимали на веру.
Следуя меж тихих книжных стеллажей по пыльному следу Пушкина и всего того, что Пушкин читал, Набоков не ведал, что «Лолита» вот-вот принесет ему мировую славу. Однако он надеялся, что «Евгений Онегин» сумеет привлечь к себе внимание нарушением устоявшихся традиций перевода, и умышленно соорудил по меньшей мере одну ловушку для будущих критиков9. За шесть лет, — которые и сами вылились в целую эпопею, — прошедших между завершением книги и тем днем 1964 года, когда в продажу поступили четыре симпатичных кремового цвета томика, изданные «Боллиндженом», Набоков стал самым ходовым автором литературного рынка. «Лолита» не только принесла ему собственный succés de scandale et d'estime[116], но и поспособствовала изданию сборников его англоязычных рассказов и стихов, а также первых переводов его русских вещей, «Приглашения на казнь» (1959), «Дара» (1963) и «Защиты Лужина» (1964), и это было только начало. Его новый роман «Бледный огонь» был провозглашен одним из величайших произведений двадцатого века.
Однако у той бездны, что отделяла создание набоковского Пушкина от его издания, имелась и оборотная сторона. Уже с 1956 года Набоков стал тревожиться об установлении приоритета на сделанные им находки и опубликовал, на русском и английском языках, некоторые из своих наиболее важных открытий10. Пока одна отсрочка за другой увеличивали временной разрыв между принятием издательством «Боллинджен» рукописи в 1958 году и ее опубликованием в 1964-м, Набокова все сильней и сильней волновало, что кто-то сможет опередить его. Эти опасения подтвердились. В 1963 году Уолтер Арндт опубликовал стихотворный перевод «Евгения Онегина», в котором старательно выдерживалось сложное построение оригинальной строфы, и получил за свои усилия — ирония судьбы — премию «Боллинджен», присуждаемую за лучший поэтический перевод. Набоков ответил на это событие разгромной критикой в незадолго до того созданном «Нью-Йоркском книжном обозрении»11.
Яростное негодование этой рецензии и умышленная дерзость абсолютистских принципов его собственного перевода создали взрывоопасную атмосферу, в которой несколько месяцев спустя вышел в свет его «Онегин». Реакция была бурно противоречивой. Джон Бэйли, сам писатель и пушкинист, превозносил его труд: «Лучшего комментария к поэме создано еще не было, а возможно, и лучшего ее перевода… Версия Набокова настолько тонка, что становится в своем роде поэзией». Другие нашли безрифменный буквализм Набокова подобным гвоздю, царапающему звукозапись пушкинской словесной музыки. Самым громогласным из всех хулителей перевода стал Эдмунд Уилсон. Набоков не только породил «убогий и неуклюжий язык, не имеющий ничего общего с Пушкиным», но и продемонстрировал «извращенность приемов, пугающих и уязвляющих читателя… истязая и читателя, и себя удручающим Пушкиным». Набоков гневно ответил, Уилсон ответил на ответ, Набоков ответил на ответ на его ответ, а там и другие, такие как Энтони Берджесс и Роберт Лоуэлл, ввязались в драку, породив жесточайшую трансатлантическую литературную междоусобицу середины шестидесятых12
С одной стороны, Набоков-провокатор добился успеха, превзошедшего все его ожидания: не только его собственная известность, но и вызывающий характер его экстремистских взглядов привлекли к Пушкину в англоязычном мире больше внимания, чем за все предыдущее время. С другой стороны, жестокость перепалки обернулась для Набокова своего рода личной трагедией. Мало кто понимал, что для него она означала конец самой пылкой литературной дружбы, какую он когда-либо водил. Ведь несмотря на всю разницу во взглядах, Уилсон и Набоков на протяжении сороковых и пятидесятых годов радовали друг друга или приводили в отчаяние общей для них любовью к литературе и единственной в своем роде любовью к Пушкину.
В 1965 году битва была в полном разгаре, а между тем Набоков, занимающийся защитой отдельных строк своего перевода, обнаружил, что его практика все же далеко не так сурова, как его же теория, которая, нимало не уступая нападкам противников, становилась все более бескомпромиссной. В начале 1966 года его сознанием начала стремительно овладевать «Ада», но, как только вдохновение приугасло, он вернулся к своему переводу и на протяжении последних трех месяцев 1966 года переработал его, сделав еще более буквальным, «идеально подстрочным и нечитабельным»13. Как и в случае с первым вариантом, запутанная череда издательских неудач снова стала причиной чрезмерной отсрочки издания, на сей раз — до 1975 года.
II
Почему же Набоков, чьи стихотворные переводы, сделанные в сороковых годах, получили высокое признание, пришел к отрицанию любого рифмованного перевода и принялся настаивать на столь абсолютном буквализме? Действительно ли стихотворный перевод совершенно невозможно сочетать с литературной точностью? Не искупаются ли отклонения от буквального смысла отзвуками словесной музыки оригинала?
Чтобы ответить на эти вопросы, я сравнил пушкинский текст с двумя переводами Набокова и тремя наиболее распространенными рифмованными переводами на английский. Самым вольным и поэтически гладким из трех является перевод Бабетты Дейч, впервые опубликованный в 1936 году14. Вариант Уолтера Арндта, 1963-й, является наиболее живым, — русские филологи, рецензировавшие труд Набокова, нередко отдавали предпочтение именно ему. Перевод сэра Чарльза Джонстона, 1977-й, самый тяжеловесный с точки зрения стиха, также получил всеобщее признание15.