Мне, видимо, следовало еще до того, как Вы приступили к работе, предупредить Вас, что, несмотря на внешний налет общительности и живого остроумия, в действительности я довольно скучный и одинокий человек… Число моих друзей, нынешних и бывших, ненормально мало, и те двое или трое из них, что были мне по-настоящему близки, уже умерли. Потрясения моей эпохи постоянно создавали пробелы времени и провалы пространства между мною и немногими дорогими мне людьми…
В этих обстоятельствах биограф В.Н. не так уж много может почерпнуть из разговоров с родственниками, соучениками, литературными знакомыми или учеными коллегами В.Н., и худшее, что он может сделать, — это заняться сбором пошлых сплетен, которые всегда жужжат вокруг престарелого писателя, дозревшего до того, чтобы настала пора приступить к его жизнеописанию… Я не могу представить себе достоверной истории моей жизни, если она будет основана на скудных и иногда попросту нелепых сведениях, собранных у далеких от меня людей ценой громадных усилий, о которых Вы упомянули в Вашем письме от 16 августа…
Подвожу итог: единственный разумный и художественно-обоснованный способ написать историю такого унылого персонажа (единственная по-человечески интересная сторона которого — дар изобретения облаков, озер, башен) — это проследить его развитие как писателя, от первых блеклых стихов до «Прозрачных вещей» (экземпляр которых дойдет до Вас к середине октября). Иногда я подозреваю, что именно это Вы и планируете сделать, несмотря на то что тратите столько драгоценного времени на странноватые попытки установить, не был ли царь или хотя бы великий князь настоящим отцом моего отца.
Две недели спустя Набоков записал в дневнике идею нового романа: «„Он выполнил свою задачу“. Начать отсюда — чтобы румянец, и цветение, и туман сквозили во всей книге, но выражались только через отсылку к нескольким формам искусства: поэзии, музыке, живописи, архитектуре и т. д.»14. Эта загадочная запись, похоже, отражает гордость за собственные достижения, о которой Набоков поведал Дмитрию годом раньше на склонах Ла-Видеманет. Судя по этому первому проблеску нового романа, который виделся Набокову еще очень смутно, он хотел сосредоточиться на том, чего герою удалось достичь в жизни, но не говорить об этом впрямую. В окончательном своем виде «Смотри на арлекинов!» действительно заканчивается «румянцем и цветением» небесполезно прожитой жизни, но вплоть до самого финала он пронизан скорее ощущением бессмыслицы, сумятицы, страха неосуществления — которые, вероятно, отражали опасения Набокова, что его собственные достижения будут погребены под спудом бестолковой биографии.
Неделю спустя он записал в дневнике, что по условиям договора с «Макгроу-Хиллом» осталось лишь закончить «Твердые убеждения» и второй сборник русских рассказов, «Истребление тиранов», и тут же привел список проектов для возможного нового договора: новый роман, однотомник «Евгения Онегина» в мягкой обложке, третий том русских рассказов, лекции (относительно которых он вновь передумал) и антология русских поэтов в переводе. Впоследствии к этому списку Набоков добавил «Говори дальше, память», рассчитывая на то, что «Макгроу-Хилл», возможно, согласится оплатить ему поездку в те места в Америке, которые он хотел описать. Пока же ему пришлось заниматься сбором материала для «Твердых убеждений», работой тем более нелегкой и докучливой, что ему не терпелось начать новый роман. В его долгой жизни это был первый случай, когда от начальной вспышки вдохновения до готовности перенести замысел на бумагу прошло так мало времени15.
В первой половине октября Набоков продолжал редактировать свои интервью и статьи для «Твердых убеждений». Последнюю книгу он должен был сдать «Макгроу-Хиллу» до 1 января, поэтому после «Твердых убеждений» пришлось сразу же садиться за переведенные Дмитрием рассказы для сборника «Истребление тиранов».
III
В конце октября Набоков получил длинную телеграмму от Эдмунда Уайта, главного редактора нового «Субботнего художественного обозрения», которое собиралось в начале года посвятить ему свой первый выпуск. Не мог бы Набоков написать для них статью в две тысячи слов? Уильям Гасс, Джойс Кэрол Оутс, Джозеф Макэлрой и сам Уайт напишут о том, что для них значит Набоков. Может ли он назвать своих любимых американских писателей?16
Набоков никогда не писал заказные статьи для журналов, но на этот раз согласился — возможно потому, что это был специальный выпуск, потому, что Уайт упомянул общих друзей: Саймона Карлинского, Питера Кемени и Уильяма Ф. Бакли, потому, что это небольшое эссе могло войти в «Твердые убеждения». В результате большую часть ноября он мучительно работал над коротким эссе «О вдохновении»17.
В этом эссе, одном из лучших образцов его прозы, Набоков на основе собственного опыта описал странную физиологию вдохновения, первое свечение и мерцание нового романа, капризы и требовательность вдохновения в ходе творческого процесса. Он поведал, что всегда оценивает рассказы в антологиях, присылаемых ему оптимистически настроенными издателями, и оценивает их только с точки зрения присутствия в них вдохновения. Некоторые рассказы — и этого он в эссе не упомянул — получали самую низкую оценку Z с минусом[238], но на этот раз хулитель Манна и Фолкнера, Стендаля и Достоевского был настроен добродушно: «Примеры — это витражные окна знания. Из невеликого числа рассказов, получивших А с плюсом, я выбрал полдюжины моих особых любимцев». Он привел отрывки из Чивера, Апдайка, Сэлинджера, Голда, Барта и Делмора Шварца, в каждом случае поясняя, на чем основан его выбор или как трудно было его сделать среди такого изобилия.
Несколько месяцев спустя Набоков прочел первый роман Эдмунда Уайта «Забывая Елену» и отметил его как пример вдохновения. Когда в 1975 году его попросили перечислить своих любимых американских писателей, он назвал Эдмунда Уайта (и Апдайка, и Сэлинджера). Ничто не могло поспособствовать карьере Уайта сильнее, чем такой ответ из уст известного своей строгостью читателя, до тех пор похвалившего перед американской аудиторией лишь трех доселе неизвестных писателей, двух русских (Андрея Белого и Владислава Ходасевича) и одного бельгийца (Франца Хелленса)18.
В середине ноября на пять дней приехали Альфред и Нина Аппели. Они выступали в качестве свидетелей, когда Набоков подписал в «Монтрё-паласе» свое завещание; его оформил нотариус в дешевом похоронном костюме, цилиндре, «крылатом» воротнике и с явственным запашком. После ухода нотариуса Набоков наклонился к Аппелю: «Вы заметили, что смерть пахнет?» Ассоциация с костюмом и смертью возникла вновь, когда Аппель признался Набокову, что из всего им написанного больше всего любит конец первой главы «Память, говори», где воспоминание о том, как крестьяне подбрасывали в воздух отца Набокова, превращается в предвестие смерти или бессмертия. Набоков отвернулся, и глаза его наполнились слезами: «Да, он был так красив в этом белом костюме». Неудивительно, что Набокова так страшило намерение Филда раскритиковать «Память, говори» — а Филд, по всей видимости, собирался это сделать. Разговор зашел о Филде, и Вера спросила Аппеля: «Почему вы не предупредили нас?»[239]19
С конца ноября до начала января Набоков вплотную занимался подготовкой рассказов для сборника «Истребление тиранов». В ноябре в Америке опубликовали «Прозрачные вещи», и Набоков записал в дневнике: «Рецензии, колеблющиеся между безнадежным восторгом и беспомощной ненавистью. Очень забавно». Некий рецензент, назвавший «Бледный огонь» «самым художественным и достойным произведением художественной литературы, написанным за эту половину нашего века», окрестил «Прозрачные вещи» «неприятной и несимпатичной книгой, которая пронимает читателя только со второго прочтения. Вне всякого сомнения, это шедевр». Даже Джон Апдайк начал свою рецензию с признания: он ничего не понимает в этой загадочной сказочке. Несмотря на вызванное им недоумение, роман выдвинули на Национальную книжную премию, вслед за «Пниным» и «Бледным огнем». Как и обе предыдущие книги, «Прозрачные вещи» премии не получили20.