Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Следующее предложение начинается словами: «Наш сын растет». Любовь отца к сыну и сына к отцу обогащает книгу в целом: в начале ее Набоков — ребенок, ковыляющий по тропинке вырского парка между родителями, которых он почитает, в конце — сорокалетний мужчина, идущий с женой и сыном, которого они обожают, по дорожке парка в Сен-Назере. Набоков подчеркивает творческое начало, неотъемлемое и от родительской, и от романтической любви: страстное желание его родителей пробудить в сыне воображение, питающая его и Веру жажда жизни, присущая их сыну.

Для Набокова любовь между родителями и сыном, между мужчиной и женщиной суть мощнейшие силы, делающие его вопрос: каковы пределы моего бытия? — более настоятельным, чем что бы то ни было иное.

Тут ничего не поделаешь, я должен знать, где стою, где стоишь ты и мой сын. Когда этот замедленный и беззвучный взрыв любви происходит во мне, разворачивая свои тающие края и ошеломляя меня сознанием чего-то значительно более необъятного, нетленного и мощного, чем весь набор вещества и энергии в любом вообразимом космосе, тогда я мысленно должен себя ущипнуть, не спит ли мой разум. Я должен проделать молниеносный инвентарь мира… — должен сделать все пространство и время соучастниками в моем чувстве, смертном чувстве любви, дабы помочь себе в борьбе с окончательным унижением, со смехотворностью и ужасом положения, в котором я мог развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности существования.

В «Память, говори» Набоков представляет родительскую и чувственную любовь как различные потоки созидательной тайны жизни, то волнуя нас их глубиной, то позволяя им выплескиваться за берега нашего «я». Неудивительно, что в этой книге он нападает на Фрейда чаще, чем где-либо еще. Дело не только в том, что ему присуще острое чувство собственной независимости и соответственное нежелание носить чужую, плохо на нем сидящую мифологическую маску, не только в том, что он обладает и редкостно точными воспоминаниями о своем раннем детстве, которым он не без оснований верит больше, чем Фрейду, и неестественно развитой способностью различать уникальный рисунок собственной жизни, ему еще и ненавистны потуги Фрейда вывозить в грязи драгоценную для него, Набокова, семейную любовь.

IX

Под конец «Память, говори» все темы книги сходятся вместе, и это напоминает финальный танец персонажей на цирковой арене в конце «8½» Феллини: упорядоченный и медленный, иррационально радостный, необъяснимо экстатический.

Набоков начинает «Память, говори» рассуждением о началах и концах человеческого сознания, стилизованным отчетом о его собственных пожизненных попытках «высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни», рассказом о первом пробуждении рефлектирующего разума, которое он подчеркнуто сравнивает с филогенетическим зарождением сознательного в ходе эволюции человека. Первое пробуждение собственного самосознания он датирует прогулкой с родителями по дубовой аллее в Выре. Завершая книгу главой о развитии сознания в своем сыне, он опять-таки связывает этот процесс с загадкой «начального цветения человеческого рассудка» и с иными садами и парками.

Наблюдая за младенцем-сыном, Набоков размышляет о зарождении человеческого разума и этого юного разума в частности:

…расплывчатое, ускользающее нечто в синем оттенке радужной оболочки глаза, удержавшей как будто тени, впитанные в древних баснословных лесах, где было больше птиц, чем тигров, больше плодов, чем шипов, и где, в пестрой глубине, зародился человеческий разум; и самое главное, первое путешествие младенца в следующее измерение, новую связь, установившуюся между глазом и достижимым предметом, которую думают объяснить те бездарности, которые делают «научную карьеру» в биометрии или при помощи лабиринтов с тренированными крысами. Ближайшее подобие зарождения разума, мне кажется, можно найти в том дивном толчке, когда, глядя на путаницу сучков и листьев, вдруг понимаешь, что дотоле принимаемое тобой за часть этой ряби есть на самом деле птица или насекомое.

Когда Дмитрий научается ходить, а его родители готовятся покинуть Европу, сады и парки, по которым они гуляют с сыном, в конце концов приводят их к морю. На берегу мальчик ищет цветные стеклышки и фрагменты майолики, которые могли бы, подобно некой невероятной разрезной картинке, вновь сложиться в целую чашу, — и здесь начинают сходиться тема садов и парков, спектральная тема и тема головоломок. В Сен-Назере, перед тем как подняться на борт «Шамплена», супруги Набоковы и Дмитрий между ними в последний раз проходят через сад. Сад этот сохранился в уме Набокова просто как геометрический рисунок, который он, разумеется, «мог бы легко заполнить уместными красками, если бы мне достало беспечности нарушить тишину чистой памяти».

Все, что я действительно помню об этом бесцветном узоре, это его остроумный тематический союз с трансатлантическими садами и парками; ибо вдруг, в ту минуту, когда мы дошли до конца дорожки, ты и я увидели нечто такое, на что мы не тотчас обратили внимание сына, чтобы он сам смог во всей полноте блаженного потрясения, в изумлении и радости, открыть впереди невообразимо огромный, нереалистично реальный прототип всех пароходиков, которые он, бывало, подталкивал, сидя в ванне. Там, перед нами, где прерывчатый ряд домов отделял нас от гавани и где взгляд встречали всякие сорта камуфляжа, как, например, голубые и розовые подштанники, пляшущие кекуок на веревке, или дамский велосипед, почему-то делящий с полосатою кошкой куцый чугунный балкончик, — с великим удовлетворением различалась среди хаоса кровельных углов выраставшая из-за бельевой веревки великолепная труба парохода, вроде того, как на загадочных картинках, где все нарочно спутано («Найдите, что Спрятал Матрос»), однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда.

Здесь все темы сплетаются воедино, сливаясь как на окрашенном в цвета радуги кружащемся волчке, словно бы неподвижном, словно бы отрицающем существование силы тяготения: тема садов и парков, разумеется, но также и тема головоломок («Найдите, что Спрятал Матрос») и Америки — Америки, в которую отплывает корабль, третьего витка спирали, окончательного синтеза, решения проблемы изгнания: впереди Набоковых ждет новый дом. И новые, затаившиеся в ожидании их миражи.

Набоков завершает книгу изображением Дмитрия, которому вот-вот предстоит различить за всеми хитростями головоломки «невообразимо огромный, нереалистично реальный прототип» своих игрушечных пароходиков. Этот образ перекликается с другим, более ранним, — с проявлением набоковского дара ясновидения. Лежа в постели после приступа жара, маленький Владимир живо представляет себе мать, приезжающую на санях в магазин Треймана и выходящую из него, купив карандаш, который она по какой-то причине отдает слуге, чтобы тот донес покупку до саней. Реальная жизнь нагоняет это отчетливое видение, когда мать входит в комнату, неся чудовищных размеров карандаш:

Его размер был так сильно сокращен в моем видении оттого, может быть, что я делал подсознательную поправку, следуя логике, предупреждавшей меня о возможном сохранении отвратительных останков пухнущего в бреду мира. Теперь же этот предмет действительно оказался гигантским, многоугольным фаберовским карандашом, в четыре фута длиной и соответственно толстым. Он висел рекламою в окне магазина, и мать знала, что я давно мечтаю о нем, как мечтал обо всем, что не совсем можно было за деньги купить.

Набоков знает, что по мере приближения к границам сознания мышление наше сходит на нет, но знает также и то, что если мы сумеем понять положение, которое сознание занимает в мире, — а это является для него «незапамятным позывом» человечества, — тогда эти границы станут именно тем, что мы будем обязаны исследовать. Описываемый им возврат сознания после детской болезни в определенном смысле воспроизводит начальную зарю разума, однако теперь все происходит в присутствии наблюдателя. Затем, в последней главе «Память, говори», Набоков подготавливает завершение книги, говоря о том, что еще одним отзывом толчка, сопровождавшего зарождение разума, является потрясение, испытываемое, когда вдруг обретаешь способность различать то, что кроется за природной мимикрией, — явление, в котором он видит высший образчик великолепно обманчивой искусности жизни. После этих приготовлений он делает последний эпизод книги образом зарождения разума. Пока он и жена ведут Дмитрия к пароходу, жизнь словно бы устраивает еще один шаловливый розыгрыш, и отец с матерью присоединяются к нему, с волнением ожидая взрывного потрясения, которое с минуты на минуту испытает их сын, внезапной встряски разума, коей, как они знают, он уже никогда не забудет.

52
{"b":"973454","o":1}