Много мы толковали, собираясь в Хамовниках за длинным чайным столом, но настоящего дела от наших толков вышло немного. Очень мы были еще зелены и шатки.
Жизнь бросала нас в разные стороны, и мы ни на чем не могли еще сосредоточиться.
Отец ласково относился к моим товарищам и особенно к Сулеру, который стал часто заходить к нам.
Как-то случилось, что Сулер произнес в Школе слишком горячие речи, не понравившиеся начальству, и в результате он был исключен из училища5.
Мы все, его товарищи, были поражены, огорчены и возмущены этим событием, и на следующей нашей выставке за No 1 был выставлен его портрет во весь рост, превосходно написанный нашим товарищем Россинским.
В каталоге под этим номером напечатано только: "В. Российский. – Портрет товарища". Мы этим хотели подчеркнуть, что хотя Сулер и исключен начальством, но что мы продолжаем считать его своим товарищем.
В нашем доме Сулер стал бывать все чаще и чаще. Он зачитывался религиозно-философскими сочинениями отца, слушал его беседы с многочисленными посетителями и скоро стал очень близким ему человеком по взглядам и убеждениям6.
В противоположность многим так называемым "толстовцам", Сулер, подпавши под влияние Толстого, не потерял своей самобытности. Несмотря на глубокую мысль, постоянно работавшую в голове Сулера, он остался веселым забавником и тонким художником, каким был и прежде.
Бывало, за обедом Сулер сыплет один анекдот за другим, и все, с моим отцом во главе, покатываются со смеха.
А встав из-за стола, он то поет, то пляшет, то представляет кого-нибудь, – и все с улыбкой удовольствия смотрят на него.
Благодаря своей острой наблюдательности Сулер умел удивительно хорошо подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением.
Помню, как он, похлопывая по дну перевернутой гитары, пел какую-то восточную песню. У него был небольшой, но прелестный по звуку тенор и прекрасный слух.
Слушая заунывную, протяжную песню с характерными восточными интервалами, меня уносило в дни моего детства, когда в самарских степях старый башкирец Бабай, стороживший бахчи, в теплые летние ночи пел такие же заунывные песни, похлопывая в дно старого железного ведра.
Но вот подошло совершеннолетие Сулера, и для него наступили трудные дни.
Ему надо было отбывать воинскую повинность.
Как быть?
Для того чтобы войны прекратились и с ними прекратились бы все страшные страдания, которые ими вызываются, – рассуждал он, – надо, чтобы никто не шел в солдаты. Значит, если он в это верит, он должен отказаться от исполнения воинской повинности.
Надо идти на страдания.
И Сулер пошел на них. Как всегда – весело и бодро.
Он заявил, что он служить по своим религиозным убеждениям не может.
Ему грозили тяжелые наказания.
Друзья его принялись хлопотать за него. Сам он всех расположил к себе своей приветливостью, – и устроилось так, что для выгоды времени его поместили в тюремную больницу на испытание7.
Я посетила его там.
Подъезжая к страшным, мрачным стенам, за которыми мне чудились одни ужасы и страдания, – у меня сердце сжималось от тоски.
Я вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить ему, как утешить…
Но как только я его увидала, так мое настроение тотчас же изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним так же свободно, как будто мы находились в нашей старой любимой Школе или в хамовническом доме8.
Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который был ему длинен, – нарядный пиджак, подколов его английскими булавками; рассказал, подражая им, о некоторых своих товарищах по больнице,- и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них веселый, искренний смех…
Но мы не только хохотали…
Рассказывал мне Сулер о том, как его соблазняют отречься от своих убеждений и согласиться служить… Как близкие ему люди – особенно отец9 – страдают от его отказа и осуждают его… И как он колеблется…
Я советов ему никаких не дала, боясь вмешиваться в дела его совести, но дала ему понять, что наша семья не отвернется от него, какое бы решение он ни принял.
Сулер не выдержал и поступил в вольноопределяющиеся.
Как он страдал, идя на этот компромисс, может понять всякий честный человек, которому приходилось во имя любви подчиниться желаниям близких людей и этим отступить от требований своей совести.
Он написал нам об этом.
Отец понял его. И потому особенно горячо пожалел его.
"Дорогой Л. А., – пишет он ему. – Всей душой страдал вместе с Вами, читая Ваше последнее письмо10. Не мучайтесь, дорогой друг. Дело не в том, что Вы сделали, а в том, что у Вас в душе; важна та работа, которая совершается в душе, приближая нас к богу; а я уверен, что всё то, что Вы пережили, не удалило Вас, а приблизило к нему. Поступок и то положение, в которое становится человек, вследствие совершенного поступка, не имеет само по себе никакого значения.
Всякий поступок и положение, в которое становится вследствие его человек, имеет значение только по той борьбе, которая происходила в душе, по силе искушения, с которой шла борьба, а у Вас борьба была страшно трудная, и в борьбе этой Вы избрали то, что должно было избрать. Не нарочно, но искренне говорю, что на Вашем месте я поступил бы так же, как Вы, потому что, мне кажется, что так и должно было поступить. Ведь все, что Вы делаете, отказываясь от военной службы, Вы делали для того, чтобы не нарушать закона любви, а какое нарушение любви больше – стать в ряды солдат или остаться холодным к страданиям старика?
Бывают такие страшные дилеммы, и только совесть наша и бог знают, что для себя, своей личности, мы сделали и делаем то, что делаем, – или для бога. Такие положения, если они избраны наверное для бога, бывают даже выгодны: мы падаем во мнении людей (не близких людей, христиан, а толпы) и от этого тверже опираемся на бога.
Не печальтесь, милый друг, а радуйтесь тому испытанию, которое Вам послал бог.