Заговорили о смерти, о страхе перед неизбежным концом.
– Кто боится смерти, пусть поднимет руку, – сказал Тургенев и поднял свою. Он посмотрел вокруг себя. Только его большая прекрасная рука была поднята. За столом сидели мои братья, сестра, мои кузены и кузины – целая компания девушек и юношей моложе двадцати лет. Разве в этом возрасте боятся смерти?
– По всему видно, что я один, – грустно сказал Тургенев.
Тогда отец поднял руку.
– Я тоже, – сказал он, – боюсь смерти.
И тут раздался звонкий голос тети Тани.
– Однако, веселенькая тема для разговора! – воскликнула она. – Нельзя ли найти менее мрачную?
– Но, Таня, – сказал отец, любивший пошутить со своей свояченицей, – знаешь, ведь и ты умрешь!
– Я умру! Еще одна из твоих шуток! – не усумнившись, воскликнула тетя.
Все рассмеялись и заговорили о другом.
Секта толстовцев Один из моих друзей, Василий Маклаков, человек образованный и острого ума, говорил о последователях Толстого: "Тот, кто понимает Толстого, не следует за ним. А тот, кто следует за ним, не понимает его".
Мне часто приходилось убеждаться в справедливости этих слов. Среди многочисленных посетителей, прибывавших со всех концов света повидать отца, было много так называемых "толстовцев". Чаще всего они стремились внешне походить на своего учителя, не уяснив себе глубину его идей. Те, которые понимали Толстого, не могли за ним следовать. Ведь Толстой считал, что каждый человек свободен жить согласно своим взглядам. Итак, для тех, кто понимал Толстого, внешние признаки не имели большого значения.
Однажды среди людей, бывших у отца, я увидела неизвестного молодого человека. Он был в русской рубашке, больших сапогах, в которые с напуском были заправлены брюки.
– Кто это? – спросила я отца.
Папа наклонился ко мне и, закрывая рукой рот, прошептал мне на ухо:
– Этот молодой человек принадлежит к самой непостижимой и чуждой мне секте – секте толстовцев.
У сумасшедших Отца очень интересовали сумасшедшие. При любой возможности он их внимательно наблюдал. Он говорил, что безумие – это эгоизм, доведенный до своего предела.
Сад нашего московского дома граничил с большим парком клиники для душевнобольных.
Только дощатый забор разделял их. В его щели мы могли видеть, как по аллеям гуляют больные. С некоторыми из них мы познакомились. Они нам протягивали цветы, а когда смотрители за ними не наблюдали, мы беседовали с ними. Один из несчастных потерял разум после смерти своего единственного ребенка, мальчика в возрасте моего маленького брата Вани. Больной очень привязался к Ване. Он терпеливо ожидал его появления в саду, срывал для него самые красивые цветы, которые находил в парке.
Ваня был полон любви и ласки ко всем окружающим. И под влиянием нежности моего маленького брата в душе больного вновь пробудилось желание жить. Выйдя из клиники, он написал моей матери трогательное письмо. Ваня внушил ему, что еще много любви и очарования в этом мире, и он благодарен той, которая дала жизнь такому прелестному существу.
Однажды одному душевнобольному удалось сбежать из клиники, и он спрятался в нашем саду. Смотрители бегом примчались к нам и, получив разрешение осмотреть сад, стали шарить во всех углах. Наконец они нашли несчастного, скрывавшегося за деревом.
Отец знал психиатра клиники, профессора Корсакова. Это был ученый, известный своими исследованиями в области нервных и психических заболеваний. Отец охотно беседовал с ним на эти темы.
Однажды вечером Корсаков пригласил нас на представление, где актерами и зрителями были сами больные4. Спектакль прошел с успехом. Было сыграно несколько маленьких сцен. Нельзя было подумать, что роли исполняют душевнобольные. Но о зрителях этого нельзя было сказать. Помню, одна молоденькая девушка, сидевшая вблизи меня, не могла удержаться от смеха. Ее лицо багровело от натуги, но смех овладевал ею, и в зале раздавался безумный, пугающий хохот, напоминающий скорее рыдания. Другие зрители бормотали что-то сквозь зубы. Некоторые, сидевшие между смотрителями и санитарами, зло посматривали то вправо, то влево, не обращая внимания на сцену.
Во время антракта несколько человек подошли к моему отцу и заговорили с ним.
Вдруг мы увидели бегущего к нам больного с черной бородой и сияющими за стеклами очков глазами. Это был один из наших друзей.
– Ах, Лев Николаевич! – воскликнул он весело. – Как я рад вас видеть! Итак, вы тоже здесь! С каких пор вы с нами?
Узнав, что отец здесь не постоянный обитатель, а только гость, он был разочарован.
Мужик Отец всегда ходил в традиционной блузе, а зимой, выходя из дома, надевал тулуп.
Он так одевался, чтобы быть ближе к простым людям, которые при встрече будут обходиться с ним, как с равным. Но иногда одежда Толстого порождала недоразумения. Вот что случилось однажды.
В Туле ставили "Плоды просвещения", сбор предназначался приюту для малолетних преступников. Меня попросили сыграть роль в пьесе. Я согласилась и часто ездила из Ясной Поляны на репетиции5.
Во время одной из репетиций швейцар сообщил нам, что кто-то просит разрешения войти.
– Какой-то старый мужик, – сказал он. – Я ему втолковывал, что нельзя, а он все стоит на своем. Думаю, он пьян… Никак не уразумеет, что здесь ему не место…
Мы сразу догадались, кто этот мужик, и, к большому неудовольствию швейцара, велели немедленно впустить его.
Через несколько минут мы увидели моего отца, который вошел, посмеиваясь над тем, с каким презрением его встретили из-за его одежды.
Самовар не украсть Девяностые годы прошлого века. Зимняя ночь. Зала нашего московского дома. Только папа и я вдвоем в пустой комнате. Мы сидим у остывшего самовара за столом: на нем остатки пирожных, кожура от фруктов, посуда – все, что осталось после наших многочисленных гостей.
В этот вечер у нас, как обычно, было довольно разнородное общество. Папа и я обсуждали ушедших гостей. Среди них было два друга моего отца – два профессора, часто посещавших наш дом. Один из них – профессор права Иван Янжул, толстый, приветливый добряк; другой- философ Николай Грот, главный редактор журнала "Вопросы философии и психологии", в котором сотрудничает мой отец.