Изумительный дед Астахов заказывает только сахар и дрожжи. Больше ничего! Полчаса болтовни с ним ниспосылает мне благодать, как от стакана бражки, которую дед, судя по всему, предпочитает любым харчам.
— После гражданской, голубчик ты мой, я был знаешь где? В Канаде! А ты думал? Дед только с браги пер…т? А это видал? С конями у нас тогда худо было. Вот и послали. Как знатока, на всю армию прославленного. Ну, как мы туда добирались и как нас экипировали при этом — это особый разговор. Как-нибудь зайдешь, обсудим. Дальше. В этой самой заграничной стране уговор у нас с ними был такой: коня по выбору — пятьдесят долларов. Гуртом — по двадцать пять… Секунд!
Дед удаляется в темный чулан и чем-то там булькает. Заметно приободрившись, возвращается.
— Не предлагаю, потому — ты при исполнении. Дальше. Мы, конечно, начальника, что с нами был, уговорили брать по выбору. Не на мясо же брали! Славные коньки были. Дикие только. А их пареньки затеяли такую забаву, родео называется, как нам переводчик объяснил… Секунд!
Пауза, аналогичная предыдущей.
— Ну что, думаю, делать? Нечестная у них игра. Они под потник втихаря пихают железную такую колючку. Как тут усидишь в седле? Я и спрашиваю у переводчика: а как, дескать, по-ихнему будет «волки»? Он сказал, я уж не помню, но чего-то похожее. Секунд!
Возвращается орлом. Брови топорщатся, усы — вразлет.
— Я в седло. Жаль, шашки не было… Я бы им устроил!.. Ну и как закричал коню на ухо: «Волки!» По-ихнему… Не поверишь — минуту продержался! Они мне — нечестно, дескать. А я им колючку в нос и по-расейски… Шутка, говорят. Но коня мне лично подарили. Уговор был. Секунд…
Обратно дед не возвращается. Из чулана доносится богатырский храп.
Домой возвращаюсь к вечеру, с мокрыми насквозь ботинками и усталый, словно прожил со своими клиентами все их жизни, и не один раз.
В гостиной за столом целое собрание: Неповторимая, ее сын и моя дочь. Все замолкают и как-то настороженно рассматривают меня. Меня сегодня весь день рассматривают, изучают и допрашивают. И вот теперь еще родственники. Отрадное единодушие.
Пока я ужинаю, Неповторимая с моей дочерью довольно вяло спорят о чем-то второстепенном: не то о кормлении детей, не то о ценах на сапоги, а то и обо всем сразу, как это умеют женщины. Сын Неповторимой посматривает на меня сочувствующе.
— О чем был диспут? — спрашиваю я его шепотом. — Обо мне?
— О ком же еще?!
— А ты?
— Сижу вот, присутствую, дабы не обвинили в бездушном к твоей судьбе отношении.
Я под столом пожимаю ему руку. Женщины одновременно замолкают. И это для меня как сигнал к атаке, в которой выжить или не выжить могу только я. И потому я, торопясь, начинаю пересказывать им о моих сегодняшних похождениях, стараясь не переборщить с мрачными красками.
— Ну вот. Я так и думала, — первой успевает произнести приговор моя дочь.
И от кого у нее такая реакция? Верно, не от меня.
— Я именно так и думала, — продолжает она закреплять позиции. — И все это кончится какой-нибудь жуткой инфекцией. Дело даже не в твоих внуках… Неужели ты не можешь отдыхать… спокойно? Ну из-за чего ты пошел на это? Из-за денег? Хорошо, я больше не попрошу ни копейки…
— Дело вовсе не в деньгах, — тут же встревает задетая Неповторимая. — Я уже высказывала свои соображения: свежий воздух, общение…
— Да вы с ума все посходили! — восклицает сын Неповторимой, вскакивает из-за стола, зажимает виски ладонями и начинает метаться по комнате. Он всегда так делает во время семейных советов. Но уже давно никто на это не обращает внимания.
Пора и мне взять слово. Я говорю:
— А вообще, я страшно устал и хочу отдохнуть. Спасибо за всеобщее ко мне внимание и за ужин.
И удаляюсь в спальню, давно зная, что никто из нас никому и ничего доказать не сможет. И у нас давно противоборствуют за общим столом не идеи, а всего лишь желания. В этом главная и притягательная причина наших сборищ.
Я лежу лицом к стене. К темной стене большого такого дома. Кто-то еще лежит сейчас лицом к этой стене, и мы все вместе дышим в нее и о чем-то все думаем, если уже не уснули. Я думаю о том, что все они там, за столом, переживают за меня и мысли их праведны. Но если я и сам не знаю, что мне дальше делать? То есть дел много, понятно… Но что делать именно мне?!
Таких знаков перед глазами становится все больше — я засыпаю.
— Что ж? Подведем первые итоги, — сказал Олег, принимая выручку. — Вот ваши семьдесят процентов.
Семьдесят процентов были действительно «мои», если принять во внимание вложенные мною двадцать копеек Симановского и деньги деда Астахова, платеж отсрочившего на неопределенное, судя по крепости браги, время.
— Я хотел бы несколько изменить список моих клиентов, — сказал я, вспомнив о Наумовой.
И он тут же говорит:
— Ага, и вам не удалось совладать со строптивицей! А я полагал, что ваш, простите, безобидный лик ее умилостивит. Ну ничего. И на нее найдем управу.
После минутного перебирания картотеки он говорит:
— Ваши впечатления мне в принципе известны. Вы видели забытую и неухоженную старость, безусловно, нуждающуюся в нашей опеке. Скажите теперь, не находите ли вы такую заброшенность странной?
— Еще бы, — говорю я. — Странной! Да это просто безобразие. Ведь есть же у них родственники, коллеги по бывшей работе, соседи, наконец…
— Как у Наумовой? — говорит Олег, чуть заметно улыбаясь.
— Ну что Наумова? Мне не повезло, другому повезет, расшевелит ее корыстное сердце.
— Собственно, говоря о странности, я имел в виду нечто иное, — говорит Олег уже серьезно. — Есть, по крайней мере, две причины, по которым все увиденное вами подлежит характеристике «странное». Ну посудите сами. Мир стареет. И чем дальше, тем больше. Не так далеко время, когда мы будем окружены одними стариками. И кто знает, всех ли молодых людей допустят раздраженные старики к своему обслуживанию. Вспомните еще раз Наумову. Это во-первых. Далее. Еще более странно, что мы не хотим видеть: то, что мы пренебрежительно называем дряхлостью, есть не что иное, как преддверие смерти и всего того, что за ней. Почему мы оставляем человека одного в столь ответственный период жизни? Почему мы не изучаем, как человек готовится к этому переходу? Тем более что всем нам рано или поздно предстоит проделать этот путь. Вот эта наша беззаботность и представляется мне странной, во-вторых. С детством мы носимся и даже считаем его самым творческим периодом нашей жизни. Потому что человек в этом возрасте интенсивно познаёт жизнь. А старик, интенсивно познающий смерть?
— Вы верите в загробную жизнь? — спрашиваю я, несколько обескураженный таким подходом к старости. Подходом молодого человека.
— При чем тут загробная жизнь? Достаточно верить в смерть, — говорит он каким-то потухшим голосом. — Вы читали Федорова?
— Кажется, нет, — говорю я неуверенно, поскольку фамилия очень уж распространенная. — Напомните, о чем это?
Он смотрит на меня изучающе, верно, думает, что я смеюсь над ним. Наконец он говорит назидательно:
— Обязательно прочтите. Без этого наше сотрудничество будет неполноценным. Я вам дам эту книгу, когда мне вернет ее Витюша… И вот вам адрес нового клиента.
И потом я иду по клиентам, толкаюсь в магазинах, и все свербит меня мысль: «Ай да Витюша, сукин сын! Видно, занятное что-то написал товарищ Федоров, коли Витюша так затаился…»
Болезни любят и врачей. Особенно, если врач старенький, как Валерия Георгиевна, моя новая клиентка.
Зато я знаю немало людей, которые бы позавидовали ее квартире: окна выходят на стадион. Как раз в это время, когда я выкладываю на стол в комнате нехитрый ее заказ, по футбольному полю за окном носится ватага молодцов. Шум трибун, доносящийся даже сквозь плотно закрытые окна, свидетельствует о том, что игра там нешуточная.
Валерия Георгиевна, кутаясь в шаль, привычно, словно мы знакомы лет двадцать, рассказывает откуда-то с середины бесконечную историю свою: