По вечерам, натрескавшись натуральных продуктов, обратив благодарность к солнцу и справив нужды, он садился в любимое (поскольку единственное) кресло-качалку. Обратившись лицом к натуральному закату, он сдвигал шляпу на лоб так, чтобы поля ее упирались в черенок ароматно дымящейся трубочки. И начинал размышлять. Вот над чем. Так уж случилось, что во все времена солнце воспринималось… как солнце (кроме шуток!). И отличие одной теории от другой заключалось лишь в стремлении гонять светило вокруг Земли или наоборот. А между тем можно было бы подумать (он же подумал!), что солнце — это дыра в нашем холодном синюшном мире. А уж сквозь дыру и виден тот мир, вечно золотой от тепла и благодати. И мысль эта грела его больше, нежели диск, уходящий за море.
— Папаша, — вдруг окликнули его. — Папаша!
Голос звучал молодо и дерзко. И Папаша (черт с ним, Папаша так Папаша!) открыл глаза и передвинул шляпу. Указательным пальцем правой руки на затылок, против движения солнца. И увидел одного из этих (чтоб им!) молодых и шустрых, которые как раз и подталкивали, суетясь и надсаживаясь, прошлое в будущее. Хотя ни первое, ни второе в таких услугах не нуждалось.
— Папаша! — сказал он, наполнив окружающее пространство и время тоской и тихим горестным безумием. — В то время, как…
— Я давно не читал газет, — сказал Папаша. — И отвык от подобных оборотов. Ты ближе к делу.
— Да вы что! — жестко сказал Юнец. — Сидите тут, а все… Папаша сунул ему под нос банку с остатками ужина.
— Попробуй, потом дорасскажешь. Нам некуда торопиться.
Юнец, не глядя, хватанул кусок из банки, пожевал, пытаясь что-то говорить. И судорожно проглотил, очевидно, не ощутив вкуса (!).
— Именно об этом! Мы и хотим, чтобы у всех было такое… Чтобы у всех! Всегда! Чтобы вкусно!
Папаша заглянул в банку.
— Кто это мы и кто это все?
— Вы, я…
— Вот давай пока и ограничимся. Давай попробуем себя прокормить.
— Да вы что! В то время, как…
— Стоп. Ты вообще-то как сюда попал? (В смысле, на кой черт?)
И тут взгляд Юнца несколько прояснился. И Юнец даже вроде бы начал что-то понимать, присев сначала на корточки, а потом и задницей на песок. Песок был влажный. Но Юнец ничего не чувствовал, так и сидел. А пятно на штанах, должно быть, расплывалось. Но ему было не до того. Уставившись вниз, он пальцем медленно вел борозду в песке. Сидел, уткнувшись башкой между коленей, и вел, вел борозду. А та наполнялась водой. А потом он почувствовал-таки сырость. И вскочил, отряхивая мокрый тощий зад, облепленный песком.
— Что ж, коли так, — сказал он. — Коли так, что ж…
И уперся взглядом прямо в горизонт. Долго стоял молча, смотрел. Папаша за это время выкурил трубочку, сидя в любимом кресле. Затем выбил из нее пепел в горку такого же пепла, справа от кресла.
— Высматриваешь-то чего?
— Должен же кто-нибудь появиться?
— С этой стороны — никого. Мировой Океан, — подняв большой палец, сказал Папаша.
Тогда Юнец молча удалился на противоположный край острова — лицом к восходу. Так они и сидели, спиной друг к другу. А горизонт был ровен и пуст со всех сторон. И Папаша еще подумал тогда: «Не угомонится он. Нет, не угомонится».
— В сущности, — веско сказал Папаша после одного из обедов (у него, понятно, давно не было случая выговориться), — в сущности, жизнь это не что иное, как бегство от страха. История человечества (у меня было время подумать о нем) — постоянный панический забег без финиша. Только у каждого времени свои страхи. Чума, варвары, атомная бомба… Список можно продолжить. Продолжить? Болезни, одиночество, смерть…
— Происхождение острова — вулканическое, — сказал Юнец, напряженно о чем-то размышлявший.
«Он не угомонится, — огорченно подумал Папаша. — Нет, не угомонится».
— Ерунда, слушай дальше. Ведь если взять одного человека (в этом смысле у меня богатый опыт), то он, собственно, тем только и занят, что готовится к одиночеству, тому одиночеству, вечному… Из меня бы вышел проповедник, а?
— А значит — пемза, — сказал Юнец и поглядел под ноги, и даже топнул ногой, словно жеребец застоявшийся! — Пемза… Но ведь пемза плавает?!
— Башка, — одобрил Папаша. — Ты — башка. Да только ведь и г… плавает (прямо так и сказал). Однако ж мы — тут!
Сплюнул от досады, надвинул шляпу на глаза и задремал протестующе.
— А еще банки, — сказал Юнец вполголоса. — Много банок из-под консервов. Как поплавки. Сделать плот, а?
Потом нарвал травки, соорудил себе ложе, лег, запрокинув руки за голову, и, наблюдая рассеянно за курсирующим светилом, забормотал, обращаясь непосредственно к мирозданию:
— Конечно, мы несколько поторопились, не без этого. Не стоило так уж наваливаться… Вот и не выдержало, — он даже усмехнулся. — Шуму было… словно я родился!
А Папаша слышал все это, наблюдая через дырочку в шляпе. Он в шляпе специально проковырял дырочку. Раньше не было нужды, а теперь вот — проковырял!
Юнец приподнялся на локте и огляделся. Огляделся совсем заново. Потрогал травку и похлопал по острову. Долго рассматривал Папашу.
Папаша ухмылялся под шляпой, утешаясь видом в дырочку!
А потом они оба — Юнец встал, а Папаша приподнял шляпу — посмотрели друг другу в глаза.
— Надо наводить порядок, — сказал Юнец.
— То-то же, — сказал Папаша. — Ведь это же черт знает что!
— Так и я об этом! И не один год пройдет, пока мы покончим с этим, — вынес приговор Юнец.
Ночью, при свете безмятежного полнолуния, Папаша грузил в надувную лодку (в хозяйстве все было продумано) запас харчей, инструмент, прочий скарб, необходимый обживающему новые места.
— В сущности, жизнь есть бегство, — философски размышлял он при этом. — Чего ж тут непонятного? Непонятно одно. Почему бегут не те, кому бы следовало, а?
Он оглядел островок. На том краю его, что ближе к восходу, на охапке травы при свете тревожного полнолуния сквозь сон бормотал свои невнятные проклятия Юнец.
— Слагаю корону, — сказал Папаша.
И по тихой тяжелой ночной воде отчалил без единого всплеска (опыт!).
А Юнец проснулся от одиночества. В бунгало-хранилище, славно потрепанном многолетним храпом Папаши, он обнаружил еще изрядный запас съестного. Кресло стояло на своем месте, храня на сиденье шляпу и трубку для нового владельца. Оставалось сесть лицом к натуральному закату, закурить, надвинуть шляпу на глаза и подумать о том, что солнце…
И еще ни слова, заметьте, не было сказано о женщине!
Мой знакомый комар
Я просыпаюсь от знакомого зудения.
— Вали, вали отсюда, — говорю я спросонья. — Нечего тут пристраиваться.
Что-то проворчав, он продолжает умащиваться у меня в ногах.
— Пшел вон, — говорю я уже сердито и взбрыкиваю ногой. — И поогрызайся еще у меня.
Он нехотя сползает с кровати, медленно, выжидая, бредет к креслу, неторопливо вскарабкивается на окно и там застывает, на подоконнике, с выражением укоризны на физиономии, как я это чувствую в предрассветном полумраке.
— И нечего ждать, — продолжаю я. — С окном ты уже научился управляться, так что давай стартуй.
Он еще секунду медлит.
— Ну, — говорю я грозно.
И он обваливается вниз.
Старушка, бдительно неспящая на первом этаже, тут же сигнализирует:
— Мало тебе места — по газонам шляешься!
В ответ только чавканье. Должно быть, что-то спер, пока летел вниз. И я еще долго не могу заснуть, думая о нелегкой его судьбе и о недолгом комарином веке.
Но едва мне все же удалось заснуть, как деликатный стук в оконное стекло вновь будит меня. Он стоит на подоконнике и мелко трясется. Осень. Беда. Жалко его, стервеца. Но ведь кровопивец, черт!
Я открываю окно, и он проскальзывает в щелку. На его носатой роже изображено смущение. Он встряхивается, как собака, — и во все стороны летят брызги. Он испуганно глядит на меня.