Командованию семнадцатой немецкой армии нужны были рабочие руки для восстановления дорог в своих тылах, и по инициативе инженерных частей при каждой пехотной дивизии армии генерала Штюльпнагеля создавался «трудовой» лагерь. Отбор рабочей силы возлагался на штабы дивизий, а создание соответствующего режима — совместно на военные власти, представительства подвижных организаций «арбайтсфронта» при группе войск и вновь создаваемые «русские гражданские власти», которым вменялось в обязанность «содействовать скорой и окончательной победе «дойче рейха» всеми силами».
На деле все выглядело совсем по-другому. «Русские гражданские власти» так ни разу и не появились в лагере, охраной занималась полурота баварских саперов во главе с вредным и жестоким Попкой, а в коменданты назначили лейтенанта из воздушно-десантных сил люфтваффе, который и с подчиненными ему саперами говорил не иначе, как сквозь зубы, а на тех, кого они охраняли, совсем не обращал внимания, передав всю власть унтерфельдфебелю Поппе.
Все, кто был в лагере, должны были работать с восстановительным железнодорожным батальоном, который перешивал на немецкую колею подъездные пути в полосе семнадцатой армии и заодно ремонтировал все взорванное нашими войсками при отступлении. На работу возили в зарешеченных товарных вагонах, кормили баландой из мороженой картошки и свеклы с хлебом, состоящим почти наполовину не то из опилок, не то из проваренной бумаги — но не это было самым главным лишением. Не голод и не холод, а цепь постоянных унижений, сознание, что, даже оказавшись здесь не по своей воле, люди выбиваются из сил и помогают, не хотят, а помогают, врагу и нельзя ничего придумать, чтобы хоть что-то сделать на пользу своим, — конвоиры и арбайтсманы — надсмотрщики из немецких специалистов глядели вовсю, проверяли каждый костыль и гайку и, если было не так, как полагалось, на мордобой не скупились прямо на месте.
Фомин вместе с Борькой попал на сортировку рельсов. Немцы на станцию свозили все, что удалось собрать в округе, и Фомин никогда не думал, что рельсов бывает такое множество: старые бельгийские, английские двухголовые, у которых — как ни поверни — головка будет сверху, а подошвы — нет, концессионные французские, немецкие — рейнских заводов и шкодовские чешские, наши — дореволюционные, путиловские и поздние, советские, сработанные тут же, в Донбассе. Все это надо было складывать отдельно друг от друга, по маркам и типам, а покореженные грузили на платформы и отправляли на горячую правку в Макеевку, где немцам уже удалось запустить в работу нагревательные печи.
С этими погнутыми рельсами надо было поосторожнее: и при разгрузке, и при погрузке их было трудно подцепить и равномерно распределить силу работающих по всей длине рельса. Однажды одна двенадцатиметровая рельсина сорвалась и, ударившись о промерзшую землю, пружинисто перевернулась и будто слегка изогнутым концом стукнула не успевшего отскочить Борьку в грудь. Он упал, и когда Володька к нему подскочил, то увидел, как побледнело лицо товарища и как тот силился вдохнуть и не мог, однако встал сам и на следующее утро, покачиваясь, вышел на аппельплац. Идти в лагерный лазарет никто не хотел, потому что это была верная погибель — там ничем не лечили, еды давали вполовину меньше и заставляли лежать на постелях из старой, сбитой в труху соломы в нетопленом бараке. При таком «лечении» человек больше трех суток не жил.
В тот день, когда Борьку покалечило, произошел еще один случай. Сбежали шестеро бывших красноармейцев. Ночью их поймали и утром на общем построении их, избитых, истерзанных конвоирами и собаками, протолкали в самую середину каре. Когда все прокричали Попкин лозунг насчет того, что работа дураков любит, сам Попка подошел к беглецам и приказал охранникам раздеть всех шестерых. Охранники сорвали остатки верхней одежды, и пленные остались только в нижнем белье. Фельдфебелю этого показалось мало, и он послал солдата за ножницами. Тот сбегал и принес из казармы большие портновские ножницы. Попка щелкнул ими несколько раз и пояснил громко и весело на весь аппельплац.
— Это есть беглец. Стайер. Все работать, стайер будет бегать!
Он наклонился к одному из бежавших и обрезал кальсоны на уровне колен.
— Трусы, — удовлетворенно отметил фельдфебель и приступил к продолжению собственной шутки, которая, по всему, очень веселила его, и он наклонился, чтоб обкорнать белье у другого участника побега.
Но тот не стал стоять безучастно. Попка потерял бдительность, и через мгновение фельдфебель хрипел на утоптанном снегу аппельплаца, а из-под левой лопатки у него торчали два кольца добротных кованых ножниц. Автоматчики опоздали на долю секунды и остервенело исправляли ошибку, всаживая пули в шестерых, проявивших непокорность.
Борька, стоявший в затылок за Фоминым, стонал от злости: «Автомат бы сюда, Володька!», но закашлялся так, что на губах показалась кровь.
«Еле стоит, — подумал Фомин, — только б на работе не упал, а то забьют охранники или пристрелят, как этих шестерых». И от мысли этой захотелось взвыть, но он пересилил себя и стал думать о том, как на работе пристроить товарища так, чтоб он смог продержаться этот день до конца и после работы довести Борьку до барака, и так дня два-три, а там, может, и обойдется.
3
Смерть Попки обнаружила дар речи у коменданта лагеря.
— За убийство унтер-офицера доблестной германской армии, — механическим голосом перевел переводчик, подстраивая тон перевода к речи коменданта, — приказываю расстрелять сто человек. Сто, — повторил он. — И это — не самая высокая цена за солдата рейха, но вы ее обязаны уплатить сполна. Так требуют народ, рейх и фюрер. Пусть отсчитают сами, — сказал он переводчику и уточнил: — Отсчет начинать с левого фланга.
Пленные стояли по рабочим командам, в две шеренги. Смертный отсчет начали конвойные, вытащив для начала с десяток человек, а остальные выходили сами. Переводчик монотонно считал по-немецки, но такое и переводить не требовалось. «Фирциг» — сорок — было где-то далеко от Фомина, но потом вдруг все стало приближаться, и, когда переводчик выкрикнул: «Ейн унд ахтцейн» — восемьдесят один, Фомин поймал себя на том, что сам, вслед за немцем, непроизвольно считает дальше. Девятнадцать — это не так много, и после секундного подсчета он обнаружил, что произносить «сто» немец будет, когда его, Володьку Фомина, вытащат из строя, если он вдруг замешкается. Он скосил глаза на соседей справа и понял, что они тоже все высчитали и теперь смотрят на него, кто с жалостью, а кто с облегчением.
— Фир унд нойнцейн!
«Девяносто пять, а за ним много-много нулей. Внеклассная задача в восьмом классе была. До какой-то туманности расстояние то ли в километрах, то ли в световых годах давалось, и надо было представить эту длиннохвостую цифровую гирлянду в степенях десятки. Совсем забыл, как туманность называлась».
Пересохло во рту, и тело перестало ощущать пронизывающий холод февральского утра.
«На мне все кончается. Больше никого стрелять не будут. Туманность забыл, а вот как «сто» по-немецки, помню. Учительница все говорила, что язык технически развитой страны и культурной нации знать жизненно важно. Жизненно. Что она в жизни понимала? Девяносто восемь. Спокойно вышел. Выволакивать себя не дал. Он, кажется, из красноармейцев. Мне тоже так надо выходить».
— Хундерт!
— Сто, — сказал Фомин, но голос был будто не его, и он качнулся вперед, чтоб идти, но сзади вдруг сильно потянули, и он едва не потерял равновесие. Слева строя не было, но именно слева его обошел Борька — это он сзади придержал Фомина и, проходя мимо, одними губами проговорил: «Молод еще».
— Сто! — выкрикнул Борька в лицо конвоиру и направился в сторону обреченной шеренги.
Фомин оцепенел от происшедшего и все остальное видел, как в дурном сне. Перед глазами стояло Борькино лицо и его: «Молод еще». Что он думал — сто первый по расчету, перед тем как сказать «сто»? Как он решил? Когда успел?