— Не везет Дунайской армии, — сказал он тихо, выходя после короткого визита. — Михельсон, Прозоровский… теперь Каменский.
Помолчал, потом вслух добавил, скорее для себя, чем для кого-либо:
— Человек предполагает, а Бог располагает…
Впрочем, как я заметил, хозяин не спешил брать в руки командование. Сначала слушал, чувствовал, смотрел. Но, даже еще не вступив в должность, отдал первый приказ. И какой!
По дороге в Бухарест мы слышали не одну жалобу от местных крестьян. Люди жили под сапогом армии, вроде своей же, русской, а поди ж ты… Пять лет войны, грабежей, реквизиций, бесконечных походов туда и сюда. Землю обрабатывали урывками, урожай спасали на удачу. От этого и голод, и озлобление, и страх.
Кутузов слушал и кивал, но не перебивал. А потом, в первый же день своего прибытия, коротко бросил второму адъютанту:
— Под страхом наказания запретить взимать подводы у крестьян.
И все. Ни длинных речей, ни особого пафоса. Просто приказ, но он грохнул в сердцах так, как грохает пушечный выстрел.
Этим же вечером в Бухарестском соборе митрополит Игнатий сказал проповедь, посвятив ее не полководцу, а человеку. Он говорил о Кутузове не как о победителе, а как о защитнике.
«Тот, кто дает надежду, а не отбирает хлеб».
Я видел, как это подействовало на людей. Иван Ильич тоже присутствовал.
— Он предотвращает голод, — сказал митрополит. — Он дает крестьянину право сеять.
И Михаил Илларионович, будто отбросив в сторону московскую рутину, засучил рукава. Так начинался его настоящий путь в этой кампании.
Прежде всего, он уточнил реальные силы. Бумажные списки говорили о сорока шести тысячах штыков. Но это была красивая иллюзия. Болезни, холодные ночи, изношенные мундиры и те самые злополучные «панталоны», не щадили солдат.
— Этим бедолагам и летом зимнее носить бы впору, — огорчался Кутузов.
Он видел армию насквозь и понимал, что долго нам так не протянуть. Русские войска были размазаны по дунайскому фронту, растянуты на сотни верст. Крепости Рущук, Никополь, Силистрия. Гарнизоны сидели как загнанные птицы, не зная, чего ждать. Предыдущие командующие использовали кордонную систему. Расставляли войска, как шашки по доске, а чего ждали, сами не знали. Но Кутузов терпеть не мог такую пассивность.
— Сиднем сидеть, значит проиграть, братец мой, — сказал он как-то вечером, листая штабные сводки. — Надо действовать, но действовать умно.
С его появлением начались перегруппировки. Стягивались силы к узлам — Бухаресту, Журже, Рущуку. Сам слушал донесения разведки, лично разбирал доклады о перемещениях турок. А те, в свою очередь, собирали армию в Шумле и Софии. Мобилизация султанов и визирей, как всегда, скрывала хаос и неповоротливость. Мы с Иваном Ильичем наблюдали, как он писал план кампании, не отрываясь от своих воспоминаний и опыта:
«Против турок нельзя воевать, как с европейцем. Не массой — расторопностью, не фронтом — корпусами, как учил нас батюшка Суворов. И пусть эти корпуса не заботятся о связи друг с другом, а пускай каждый действует по обстановке, стремительно и смело. Турки пугаются неожиданности. Ударь в лоб, и не предскажешь, в какое смятение их ввергнешь».
Он ссылался на Румянцева, помнил Измаил, знал характер врага, вялого в реагировании, собираясь использовать это полностью. Не хотел сражаться за стены, намереваясь сломать волю врага. Стал снова самим собой. Не губернатором, не дипломатом, не стариком, а тем самым Кутузовым, в котором пульсирует энергия Суворова.
Где-то внутри себя я чувствовал: мы уже близки к точке перелома, где время начнет смещаться быстрее, и мой чертеж платформы.
А испытания решили провести к северу от Бухареста, на одном из холмистых плато, где некогда располагалась старая сторожка почтового тракта. Местность была довольно удобной: открытая, с легким естественным возвышением, дававшим обзор почти в полторы версты. Под весенним небом, хмурым и тусклым, на сухом грунте выстроились три орудия. Первыми в ряд я разместил гаубицы, уже оснащенные моими усовершенствованными прицелами. Чуть сбоку стояла новая установка, простая, почти смешная, на первый взгляд. Металлический каркас с разметкой, отвесом, рамой, в которую вставлялся угломер. Но это и был прототип координатной привязки, нечто вроде огневого планшета, только в материале. Я стоял рядом, в поношенном сюртуке, с заправленными в сапоги штанами, и держал в руке блокнот с расчетами. Местный чертежник, присланный из инженерного корпуса, с подозрением поглядывал на мою конструкцию.
— Что ж, господин Довлатов, — сказал он сдержанно. — Если ваше устройство и впрямь позволит вести огонь по координатам, а не на глаз, это будет переворот. Но, право слово, — тут он прищурился, — все же слишком уж это смело.
Кутузов, нахохлившись под шинелью, сидел в закрытой коляске чуть в стороне. Наблюдал. В нем жила старая интуиция, военная чуйка, выработанная не академиями, а полем. Он не выскажется до последнего выстрела.
Я сделал знак артиллеристам.
— Вон та цель, ребята. Макет турецкого лагеря. Первое орудие, наводка по точке — огонь!
Глухой выстрел. Снаряд ушел чуть влево, но попал в радиус. Уже не просто «куда-то туда», а по координате, рассчитанной без визуального контакта.
Второй выстрел пошел ближе к центру. Третий угодил прямо в конструкцию.
Я почувствовал, как внутри все сжалось от радости. Это было то самое предощущение сдвига, словно в реке тронулся лед.
— Повторный залп, ребята. С небольшим смещением по дальности. Готовность. Пли!
Орудия грохнули снова: БА-ААММ! — и макет лагеря разлетелся в щепки. Я повернулся к коляске. Кутузов молча вышел, прошелся вдоль позиций, постоял, разглядывая платформу, и только потом заговорил с точностью арбитра:
— Повторяемо. Быстро. И главное, не зависит от того, что видит глаз.
Обернулся ко мне:
— Сей способ пойдет в дело, голубчик. Поздравляю. Но не в каждом полку, — добавил сразу. — Потребуется учиться, право слово. Не всякий примет такую дивную науку.
Я не ответил. Потому что в этот миг почувствовал то, что нельзя было выразить словами.
Ветер с востока, прохладный и сырой, пробежал по равнине. И на какой-то миг мне показалось, будто время дрогнуло. Не изменилось, не оборвалось, а дрогнуло, как вода под ногами на весеннем льду. Внутри — там, где еще жил я прежний, станочник, человек с рабочего завода, тот, кого накрыла волна у курортного берега, — внутри я все чувствовал. Без доказательств, без таблиц, без дат. Я интуитивно знал, что мы все глубже уходим в ветку, которой раньше в истории не было. Именно поэтому все макеты, расчеты, и даже взгляды артиллеристов, обернувшихся ко мне с восторгом, казались чуть-чуть… сдвинутыми.
История уже свернула с дороги, но еще не заявила об этом в полный голос.
Глава 15
В один из следующих дней Михаил Илларионович заехал к Каменскому. В доме было тихо, прямо зловеще тихо, как в морге. Сам Николай Михайлович лежал, едва дыша, лицо мертвенно-серое, губы в трещинах. Я встал с поклоном у изголовья кровати. Жизнь уходила из военачальника каплями пота, мельканием зрачков. Кутузов вытер платком глаз, глядя на еще не старого генерал-лейтенанта. В голосе не было ни печали, ни удивления, лишь что-то обреченно-простое, почти бытовое:
— Видно, не судьба тебе, соколик, эту кампанию начать.
Каменский не мог говорить. Лишь едва кивнул. Мы покинули горестный дом в удручающем состоянии. Уже вечером, у себя в кабинете, Михаил Илларионович развернул указ о назначении. Мне бросились в глаза сухие строки, написанные рукой Александра:
«…вверяется Вам командование армией, действующей на Дунае…»
Хозяин перечитал дважды, не потому что не понял, а потому что чувствовал в этих строках куда больше, чем простое распоряжение. Там был и расчет, и осторожная проверка. И скрытая надежда. Александр, при всей своей переменчивости, знал, кого посылает туда, где не справились другие.