— Мороз не по погоде. Прямо, как перед бедой, прости нас господи.
Кутузов, кутаясь в шубу, только буркнул:
— Перед бедой, или перед шапкой Мономаха. Не богохульствуй, Проша.
Таврический дворец больше походил на неприступную батарею, чем на здание собраний. Стража у ворот была утроена. Лейб-гвардейцы стояли по стойке «смирно» даже не для вида, а по-боевому, будто ждали не гостей, а новый пугачевский мятеж.
— Что они тут, на заседание идут, или на штурм? — прошептал мне на ухо юный Голицын.
— Помолчите, князь, — отрезал я. — Тут каждое слово, как гвоздь в гроб.
Нас провели через парадные, потом мимо голубого зала, пригласив в небольшую комнату с тремя креслами и письменным столом. Там уже сидел камер-юнкер с белым, как мел, лицом. Под глазами набухли синие мешки. Он что-то быстро чертил в записной книжке и только кивнул на нас. Не прошло и минуты, как открылась внутренняя дверь.
Аракчеев…
Вошел тихо, почти бесшумно. Ни сапоги не звякнули, ни шпоры. Только холод потянул из-за его плеч, будто затащил с собой сквозняк из другого мира.
— Михаил Илларионович. Григорий Николаевич, — произнес он с наигранной лаской, почти не разжимая губ. — Государь требует отчета. И разъяснений. Смею полагать, не только в военных делах.
Разговор, который начался, был не допросом и не аудиенцией. Это была расправа, замаскированная под беседу. Аракчеев говорил ровно. Мы отвечали таким же тоном.
— В Петербурге растет беспокойство, — будто бы делился он сокровенным. — Готовятся списки на перераспределение производственных мощностей. Фабриканты жалуются. Указов не было, а оборудование исчезает с винтовочных мастерских. Кто подписал? Кто одобрил?
Я выпрямился.
— Подписал я. По приказу генерал-губернатора Кутузова, с приложением проектов, утвержденных ранее комитетом министров.
— Проекты? — Аракчеев чуть прищурился. — У нас ведь, Григорий Николаевич, не все в государстве проекты бывают одинаково допустимы. Особенно когда речь идет о нестандартных боеприпасах, не прошедших испытаний. Или, хм-м… скажем, о людях, которых вы лично приставили к сборке, минуя утверждение.
— Это что же, Прохора, что ли, приплели? — не выдержал Кутузов.
Не удостоив ответом, Аракчеев перевернул лист на столе:
— Где был произведен заряд пороха, приведший к ранению в Гатчине?
Я молчал. Он знал. Я тоже знал.
— В каморке при Ижорском цехе, — сказал я. — Заряд производили по моей формуле, но в нарушение инструкции. Испытатель нарушил порядок.
— А формулу вы откуда взяли, господин Довлатов?
И вот тут я почувствовал, как все стало на ребро. Он не спросил: «Кем утверждена?» Он спросил: откуда я ее взял. Как будто знал, что ее нет в официальных бумагах.
— Собственная разработка, — ответил я после паузы. — Опирался на принципы гидродинамики взрыва. И на анализ баллистических таблиц, которые…
— Которые еще даже никому не известны в нашем мире, — закончил он за меня. — Вот в чем беда, господин поручик. У вас знания идут быстрее приказов. А у нас наоборот. И откуда такое клеймо на изделиях: «Довлатов-1811», позвольте узнать?
Глава 19
Когда он упомянул о клейме, мое сердце сжалось от неприятного холодка. Кутузов поднялся. В глазах полыхнуло.
— Алексей Андреевич. Вам что, вновь хочется проиграть кампанию? Или вы забыли, как Бонапартий под Веной стоял? Григорий Николаевич дал нам преимущество своими чертежами. А противник, смею напомнить, еще не успел внедрить ничего, что мы уже испробовали!
— А цена этого преимущества? — тихо, но зло бросил Аракчеев. — Ваша Дунайская армия разбита. Каменский мертв. Чичагов прислал очередной доклад: мораль падает, зимнее обмундирование не дошло, боеприпасы не соответствуют стандарту. Не с вас ли все началось, Михаил Илларионович? И не с тех ли самых чертежей господина Довлатова?
Кутузов сделал шаг вперед, как тигр перед броском. Я уже видел, как в нем закипает ярость, готовая вырваться наружу.
— Право слово, сударь, это гадко с вашей стороны…
Но тут вмешался третий голос — низкий, спокойный, привычный к власти. Вошел министр иностранных дел Николай Петрович Румянцев, сын полководца Румянцева-Задунайского. Мой хозяин отлично с ним ладил, вспоминая отца.
— Господа. Все это потом. Сейчас важнее другое. До нас дошли известия из Парижа. Император Наполеон повелевает перенести основную массу Великой армии к Висле. Возможно, к началу весны. Вся Европа стонет. Мы не готовы. Но есть еще время.
И он посмотрел прямо на меня:
— Григорий Николаевич. Вы нужны в Москве. Немедленно. В тамошней артиллерийской школе не хватает преподавателей, знающих новые системы. Готовьте приказ. Комитет вас командирует. Завтра же.
Аракчееву пришлось уступить.
Когда мы вернулись в дом, хозяин долго молчал. Только к вечеру, когда мы с Голицыным разбирали документы, он позвал меня к себе. Там, в кабинете, уже был Резвой, бледный и тихий. Кутузов пил сбитень, глядел на пламя в камине.
— Гриша… Ты все понял? — спросил он, отставляя чашку на столик.
Я кивнул. Поднял брови:
— Нас выдавливают? Тихо, но последовательно?
— Напротив, голубчик. Москва, это еще не опала. Сдается мне, Бонапартий целит свой глаз на нее, нежели на город Петра. Поезжай. Делай, что умеешь. И… — он как всегда забавно подмигнул зрячим глазом, — не подпускай к себе никого из департамента внешней разведки. Там, говорят, пошли утечки.
Повернулся к друзьям-офицерам:
— Иван Ильич тебе там поможет. И молодой князь Голицын поедет с тобой. В Москве сейчас ты нужнее, нежели здесь. А мы тут как-то сами, с божьей помощью.
В ту ночь я не спал. Меня снова тянуло к чертежам. Новая идея родилась прямо как в цеху моего родного завода, еще там, в моем времени. Механический затвор, предохраняющий казенник от воспламенения при неплотной герметизации. То, чего не хватало на испытаниях в Гатчине.
Голицын вошел под утро.
— Все готово, Григорий Николаевич. Повозки, бумаги, люди. Отъезжаем?
Я посмотрел на часы. Тик-так, тик-так. Время снова поворачивалось ко мне другим боком. Там, в будущем, где-то в моей жизни, шла обычная зима. Дочка рисовала, жена пекла блины. А я…
А я ехал в Москву, чтобы научить кого-то выжигать линии новой войны на карте Европы.
По выезду из столицы мороз стал мягче: то ли показалось, то ли в самом деле питерский пронизывающий ветер остался за спиной. Мы шли с обозом не спеша. Дня за четыре миновали Тосно, потом Любань. Лошади утомлялись, а Иван Ильич по ночам бормотал во сне формулы, которых я ему не рассказывал. В пути мы перебирали в уме проект усовершенствованного запального устройства для легких батарей. Бумаги у меня забрали в Комитете, но формулы держались в голове, как будто память перестала нуждаться в чернилах. Это даже пугало. Иногда я ловил себя на том, что думаю сразу в двух потоках: один — мой, человеческий, с сомнениями и чувствами, второй — как бы вычислительный, точный, холодный. Мозг Довлатова был податливее, чем я ожидал.
— В тебе будто живут два человека, братец-поручик, — шутил Иван Ильич, когда Голицын менял коней у очередного тракта.
На пятый день остановились на постоялом дворе близ Вышнего Волочка. Запас продовольствия требовал пополнения, да и людям требовался отдых. Пока второй адъютант договаривался с местным старостой о фураже и соломе, а Иван Ильич пил чай в каморке почтовой станции, я решил пройтись к реке.
Снег скрипел глухо. Я уже собирался возвращаться, когда рядом с кустами у обрыва заметил фигуру. Плащ. Капюшон. Лошадь неподалеку, без седла. Стоял человек, явно не местный.
— Доброе утро, господин офицер, — проговорил он. — Позвольте слово.
Я прищурился:
— Вы кто?
— Курьер из Варшавы. Имя не имеет значения. Важно, что я должен передать.
Он достал сложенный лист и протянул мне.
— Не читайте здесь. Не показывайте сопровождающим. Только в одиночестве. И будьте осторожны, господин Довлатов. Люди, интересующиеся вами, не только российские.