— Господа, мы все живы? — пролепетал Боря.
— Я жив, — сообщил Серебряков. — Александр Николаевич?
— Куда ж я денусь. Сейчас посветим…
Я зажёг простейший огонёк и осмотрел кухню. Да, мы все были живы, и даже невредимы. А вот Акакий…
— Акакий? Эх, Акакий…
От этого добряка осталось лишь незначительное красное пятнышко в куче осколков стекла и изодранных стихией денег.
— Лучше бы мы не начинали, — резюмировал Серебряков, глядя на всё, что осталось от пусть и непутёвого, но человека.
— И это всё, что вы можете сказать? — вскинулся Боря. — Мы… Мы убили человека! Это самое настоящее убийство!
— Ну и что, по-вашему, не так с моими словами?
— Они слабо выражают степень охватившего нас отчаяния!
— Мы мужчины, господин Муратов. Мы привыкли таить наши чувства за каменными лицами. Что ж, господа, полагаю, это финал. Когда-то нам должно было перестать везти. И — вот. По крайней мере, мы будем сидеть на одной скамье подсудимых. Я постараюсь использовать свои связи, и, быть может, нас пошлют на каторгу в одно и то же место.
— Было бы неплохо, — согласился я. — А как вы думаете, саблю заберут?
— Полагаю, нет. Она ведь именная.
— И то правда. Надо будет Таньке сказать, чтобы сына Колей назвала.
— Зачем?
— Ну, тогда он назовёт своего сына Сашей.
— И что?
— И мой внук сможет всем рассказывать, что сабля эта — его.
— Великолепный план, Александр Николаевич. Как, впрочем, и все ваши планы до сей ужасной ночи…
Мы разошлись. Вернее, разошлись мои друзья, а я остался. Подмёл осколки. Соскрёб всё, что осталось от Прощелыгина, в горшок с алоэ, закопал. Воткнул карандаш. К карандашу приклеил бумажку с надписью: «Акакий Прощелыгин. 2003 — 2026». Вздохнул.
— Это неправильно. Не мы должны вас хоронить, а вы — нас… Учитель не должен стоять над могилой своего ученика. И уж тем более — служить причиной его смерти. Что ещё сказать? Здесь лежит Акакий Прощелыгин. Величайший зельевар своего времени. Прекрасный человек, обладающий редкой способностью не выпячивать своих достоинств. Спи спокойно, Акакий.
В расстроенных чувствах я поднялся в спальню, лёг. И, сам неожиданно для себя, провалился в сон. А впрочем, почему бы и нет? Скорее всего, последнюю в своей жизни ночь имею возможность поспать в приличной постели.
Но поспать толком не дали. В шесть часов утра меня разбудил резкий и громкий вскрик.
Мы с Танькой одновременно поднялись и сели, глядя друг на друга просыпающимися глазами.
— Кричала женщина, — сказала Танька.
— Одна из моих любовниц?
— Не знаю. Наверное, кухарка.
— Идём, посмотрим. Вдруг что-то интересное.
Я как в воду глядел. Было очень, ну просто невероятно интересно.
Кухарку мы встретили, когда она пятилась из кухни, сжимая в руке сковородку.
— Алевтина Ильинична, что такое с вами стряслось?
Вздрогнув, она обернулась. Плотная веснушчатая женщина с весьма располагающим к себе лицом и таким же характером, сейчас казалась немного похожей на амазонку. В ней бушевал дух воительницы.
— Александр Николаевич! Татьяна Фёдоровна! Так ведь — вор! Вор пробрался! Вон, полюбуйтесь!
Мы полюбовались.
Возле кухонной двери лежал без сознания Акакий Прощелыгин в больничной пижаме. Совершенно нормального человеческого размера.
— Я, главное, дверь открываю, вхожу — а он на меня! А глаза — бешеные! Да вы на одёжу его посмотрите, на одёжу! Знаю я таковских! У меня тётка в дурдоме богу душу отдала, тамошняя это! Как есть из дурдома сбежал, окаянный, и на честных людей бросается!
Танька сказала «ой», побледнела и убежала. Я же склонился над Акакием и пощупал там, где Леонид научил меня определять биение жизни в человеческом теле. Жизнь билась.
— Я не хотел совершать подвиг. А всё ж таки совершил.
— Что такое говорите, Александр Николаевич?
— Доктора, говорю, зовите.
— Сейчас разбужу.
— Да не этого, прости-господи. Настоящего. Вы ж человека чугунной сковородой по темечку отоварили.
* * *
Акакий Прощелыгин пришёл в себя.
Он происходил из породы таких людей, которых никаким дустом не вытравишь. Куда уж той сковороде. Правда, схлопотал сотрясение мозга. Долго сидел в гостиной на стуле и смотрел на горшок со своей могилой.
— Я бы забрал его в больницу, — сказал, наконец, настоящий доктор. — Пусть отлежится. А потому уже — по месту основного лечения переправим.
— Ну, если ваш коллега добро даст, — пожал я плечами.
Проснувшийся коллега дал добро безоговорочно, и Акакия увели. Он только раз успел ко мне обратиться.
— Александр Николаевич, подарите мне сие.
— Какое сие?
— Сие…
Прощелыгин указывал на горшок с алоэ.
— Вам к чему?
— Никогда и никто так обо мне не заботился…
Меня передёрнуло, и я поспешил сказать:
— Забирайте, прошу.
Так нас покинул алоэ. Ну и Акакий, разумеется, тоже. А вот доктор — тот остался. Мало того, он ещё более усилился в отношение моего психического здоровья. Временами прищуривался на меня и говорил тихонько:
— Значит, говорите, в аквариуме у вас жил маленький человечек… Так-так, оч-ч-чень интересно. А где хотя бы тот аквариум? Ах, разбился. Понимаю, понимаю… — И записывал что-то в распухший от сырости и древности блокнотик.
Ситуация потихоньку начинала меня раздражать. Я уже собирался поговорить с Танькой и вышвырнуть треклятого мозгоправа из дома, как вдруг случилось нечто вовсе уж странное.
Танька только ушла на службу. Я для разнообразия проснулся рано, проводил её и хотел побаловать себя второй чашкой кофе, когда в дверь позвонили. Открывающей прислугой мы так и не озаботились, да не больно-то и хотелось. Поэтому открывать я пошёл сам.
На пороге стоял плечистый парняга со смутно знакомым лицом. Где я его видел?..
— Здравствуйте, господин Соровский.
— И вам не хворать.
— Я — Парфен.
— Рогожин?
— Скамейкин.
— Тоже весьма достойно.
Ни имя, ни фамилия ровным счётом ничего мне не говорили. Интрига пучилась и дразнила. В руке парень держал планшет, что лишь добавляло интереса.
— Ребята говорят — дурак, мол, ни к чему ему оно, граф ведь. А я говорю — ну и что, что граф. Наш же, по документам. И жена — за правое дело награду получила.
— А что — жена? — Я отчаянно пытался поймать за хвост хоть какую-то мысль.
— Так, это. Бастуем мы!
— Вы?
— Весь персонал психиатрической лечебницы!
— А-а-а…
— Как доктора уволили, мы, конечно, выдохнули, ибо самодур и коновал, каких поискать. А после него такие порядки начались! И жалованье урезали, и ещё штрафами за каждый чих обложили. Ну, мы и подумали — бастовать.
— Ага. — Я начал что-то понимать. — Бастовать, значит. Персонал. Вы — мой коллега, стало быть.
Там-то я его и видел, всё, складывается мозаика.
— Во, вот! — обрадовался санитар. — Вот я и подумал: стоять за общее дело — так вместе! И пришёл к вам.
— А что делать-то надо?
— Бастовать.
— Это с плакатами маршировать?
— Нет. Это не работать.
— Что ж… Ну, хорошо. Я уверен, что справлюсь. Если это может помочь общему делу, готов не работать хоть всю жизнь.
— Ну вот! А эти дураки руками махали! А я ж говорю: Соровский — наш человек! Подпишете, вот тут?
— Само собой разумеется. — Я взял карандаш и черкнул подпись в соответствующей графе. — Чай? Кофе?
— Не! Пойду я.
— Бог в помощь. Один только вопрос, уважаемый! Какого там у вас доктора уволили?
— Так главврача, который вас на работу принял! Который ещё к вам ездил. Ох, дурак дураком, ещё и употреблял постоянно на рабочем месте, а потом в таком состоянии привязывался к пациентам. Говорю ж — все выдохнули, как его погнали. Ну а после него — вона чего началось.
— Ясно. Благодарю вас за своевременную информацию. До свидания. И удачи нам в нашей забастовке!
Я вернулся в столовую. Доктор сидел там, съёжившись на стуле. Утлый и несчастный.