У Николая Александровича же фотография как стояла на каминной полке, так и продолжила стоять. Он бы охотно дополнил полку рядом новых фотокарточек, но сын бывал у отца, а Николай Александрович никоим образом не собирался делиться с ним имеющейся у него полной информацией. Не то, чтобы не хотел ранить или ещё что. Сказать по правде: просто не хотел. Он и сам довольствовался всего лишь информацией (хотя и полной), и не имел ни малейшего желания информацию анализировать. Равно как и делиться ею с кем бы то ни было, включая даже Василия Андреевича.
Денег у старшего Белозерского было сколько угодно. Так что он в первую же неделю после отъезда княгини Данзайр, ещё до получения всяких официальных писем, озаботился её поисками. Тем более здесь не нужны были услуги Ивана Путилина, «русского Шерлок Холмса» или же «короля сыска» Аркадия Кошко. Проходное личное дельце для доверенного лица.
Все шесть лет Николай Александрович Белозерский пристально следил за жизнью Веры Игнатьевны Данзайр и знал абсолютно всё. Несколько раз даже лично наблюдал её издали. Испытывал ли он порывы подойти к ней? Заключить в объятия? Схватить детишек, и мальчишку, и девчонку – разом! Таких красивых, таких его… при любых раскладах.
О, да! Конечно!
Но ему достаточно было знать, что с ней и с ними всё в порядке. Это она должна прийти к нему. Он почему-то был уверен в этом. Даже не так. «Был уверен» – так можно сказать о результате процесса размышлений. Николай Александрович же просто знал, что она придёт к нему. Просто придёт, и останется. Просто потому, что любовь – не чувство. Любовь – это ясность. Единство и ясность всех чувств и мыслей. Ясность самодостаточна сама и, делает таковыми тех, кому доверяется. Любовь – это родина, дом. Любовь – это Вера.
И запах и вкус костромских груздей по осени. С ледяной водкой. На Волге.
Когда он смотрел на Веру и своих детей ли внуков ли – всё одно! – в голову лезли именно ледяная водка, именно костромские грузди и запах прелой хвои на берегу Волги. Даже летней жаркой Ниццей: водка, грузди, прель, Волга.
Николай Александрович был человеком прикладным, и не имел желания копаться, отчего это ему кажутся эти грузди, коли они с Верой никогда вместе никуда-то и не ездили.
Но ясной веры в то, что поедут, и будут эти чёртовы грузди, и чёртова ледяная водка, и ангельски красивые близнецы-двойняшки, мальчик и девочка, будут бегать и донимать его – потому что знают: маму донимать бесполезно, – хватало для того, чтобы из ясной веры это становилось ясной картиной. Словно это не будет ещё, а уже прожито не единожды.
Ещё Николай Александрович точно знал, при каких обстоятельствах и когда он сделает Вере Игнатьевне предложение. Ему осталось ждать не так долго, и он довольно усмехался про себя, как будто и это уже свершилось.
Николай Александрович закрыл папку с фотокарточками. Положил её в сейф. И занялся неотложными рабочими делами, которых всегда полным-полно у купчины такого уровня, фактически промышленника. В особенности их много перед Новым годом.
Глава X
– Крайне неосмотрительно, опрометчиво, или, если вам так понятней, глупо и даже дурно катиться в Великий Новгород встречать Новый год в компании штабс-капитана Андреади, когда у вас есть законный жених! – строго выговаривал своей воспитаннице Андрей Прокофьевич за завтраком.
– Папа, во-первых, я получила от законного жениха законное разрешение! Во-вторых, вы на службе, жених на службе, сестрица во Франции. Мне что, сидеть под ёлкой с прислугой?!
– А и посидела бы, не переломилась!
Андрей Прокофьевич встал, раздражённо смяв салфетку, стараясь скрыть внезапно охватившую его воистину отцовскую любовь к этой самовольной девице. Ему надо было уйти из столовой, чтобы, не дай Господь, слезу не пустить. Как бывало всякий раз, когда он слышал от неё это простое слово: папа. Кроме того, он действительно торопился на службу.
Полина Камаргина далеко не сразу назвала Андрея Прокофьевича папой. Поначалу она терпеливо ждала своего отчима Потапова, всё твердила и твердила: «Фрол Никитич скоро за мной придёт?» Уж очень прикипела к бедному доброму благородному алкоголику. От него одного она и видела ласку с тех пор, как себя помнила. Не от строгой надменной матушки, образца во всём. Теплокровные испытывают тягу к теплокровным, так устроен животный мир, гораздо более гуманный, нежели мир человека, в хладных вершинах гордыни возомнившего себя выше животных. Матушкой Полина восхищалась, в точности старалась исполнять все её приказания, матушка была идолом, божеством. Но Фрол Никитич был единственным, кто мог приласкать Полину, сказать ей доброе слово, подуть на царапину, утереть слёзы. Фрола Никитича Полина называла папенькой, хотя и знала, сколько себя помнила, что её отец – богатый и знаменитый князь Камаргин. Знала, но не помнила. А Фрола Никитича и знала как есть, и помнила. И много слёз пролила по нему. Но Андрей Прокофьевич тоже был человек теплокровный. И на него шесть лет назад обрушился ряд несчастий. Он бы перенёс их и без Полины, но её присутствие скрасило его жизнь. С ней ему было много проще, чем с оставшейся с ним родной дочерью. Помимо воли он отмечал, что Полина умнее, ласковее, сообразительней. Он ругал себя за это, никак внешне не проявлял свою немного большую приязнь к Полине, но он-то сам знал. Он списывал это на то, что Полина – несчастная сиротка. Дважды, трижды сирота! За двенадцать лет маленькой жизни сподобившаяся потерять отца, мать, братика и сестричку, и отчима.
Андрей Прокофьевич не имел сил сказать опекаемой девочке, что Фрол Никитич никогда более не придёт. Что Фрол Никитич повесился, вверив Полину его заботам. Что ремень, на котором он повесился, позволил ему оставить в камере сам Андрей Прокофьевич. Потому что понимал, что далеко не каждый человек может жить с таким неподъёмным грузом. И уж точно с ним не сможет жить добрейший несчастный алкоголик Потапов.
Полина оттаивала, отъедалась, спала в собственной постели на чистом белье, в безопасности (которой поначалу опасалась, в самой безопасности ей чуялась опасность, вот так привыкают маленькие детки и зверьки быть быстрыми, шустрыми, собранными, смекалистыми – и не сразу расслабляются, обретя покой), и постепенно забывала о Фроле Никитиче, спрашивая всё реже. А однажды назвала Андрея Прокофьевича папой, так запросто и так буднично, что он натурально заплакал. Потом, конечно, уже оставшись один. В тот памятный момент у него хватило военной и полицейской выдержки так же запросто и буднично отреагировать.
– Папа, мы пойдём сегодня в зоосад?
– Нет, Полина, папа сегодня занят, прости.
Полина легко прощала его, увлекшись со всей страстью двенадцатилетнего ребёнка тем, чего прежде была лишена: покоем, сном на сытый желудок, чистой одеждой, игрушками; всем таким, что будучи доступным, кажется константой. Хотя это такие же ветреные переменные в жизни, как влюблённость или погода.
Нет, она не совсем забыла Фрола Никитича. И как-то, лет в пятнадцать, всё же спросила, что с ним стало. Андрей Прокофьевич уже знал, что его воспитанница чует ложь (хотя сама при случае, хоть и только по мелочам, врёт виртуозно). И ответил: «Умер в заключении». Она не обратила внимания на то, что он не сказал: «умер в тюрьме» или «умер на каторге». Она кивнула. Потом долго плакала на кухне. Она всегда прибегала в кухню, когда ей было грустно, или страшно, или ещё как-то не по себе. Она знала, что Фрол Никитич умер из-за неё. Но точно не смогла бы сформулировать, отчего она это знает. Нет, это не было чувством вины, какое бывает, если разбить дорогую вазу и не признаться, свалив на сквозняк. Это было именно знанием, безо всякой вины, но объяснить она этого не могла. Несколько раз заговаривала об этом с Александром Николаевичем, но он нагонял такого туману, или вёл её в театр, или в ресторан, всеми средствами стараясь уйти от темы. Они все были в чём-то замешаны, все что-то скрывали от неё. Казалось вот-вот, одна бы деталь – и она получит знание в виде фотографической карточки, как она сама для себя это определила. Но Полина не особо и стремилась-то получить эту фотографическую карточку. Почему? Тоже не смогла бы объяснить.