Л. ШЕСТОВЪ
говъ жизнь въ научное знате — тогда эннеады его получають для насъ совсЬмъ иной смыслъ и иное значеше. Становится понятнымч. тогда, отчего его теодицея и его этика такъ наскоро и небрежно построены по готовому стоическому образцу, зачемъ онъ старался примирить Платона съ Арпстотелемъ, почему онъ иной разъ не брезгалъ никакими подъ руку попадавшимися «доказательствами» — и почему онъ до 50 лвтъ ничего яе писалъ, а когда началъ писать, не пе-речитывалъ написаннаго. Тоже понятно будетъ, отчего онъ такъ старательно исполнялъ свои гражданскгя обязанности и даже его странное чувство стыда (можетъ — страха!), что онъ живетъ въ твле. И этика, и теодицея ему не нужпы были — это онъ только исполнялъ предназначенную ему роль въ исторической драме — такъ же, какъ не нужны были ему"имущество опекаемых?, сирота. Что ему могли дать богатства? И что ему могла дать этика? Слова нътъ — чтобъ существовать, нужно имущество. Нужны тоже жптейпйя правила и правственяые устои: безъ этого совместная жизнь людей здесь, на отмели временъ, становится невыносимой. Нужна тоже людямъ и теодицея — спокойная уверенность, что въ м1рт> все обстоять благополучно. Но, ведь, Плотина больше всего пугали епокойстае и уверенность. И спокойстгпе и уверенность предполагаютъ тотъ глубокой сояъ души, который для Плотина былъ какъ бы вачаломъ и предве-р1емъ смерти и небьтя. Но этого никому нельзя рассказать: не только непосвященнымъ, но и посвященнымъ. Нельзя даже и себе самому этого больше, чемъ разъ сказать, и сказавши, нужно забыть сказанное, п. ч. на привычномъ для насъ языке это не имеетъ никакого смысла. Это — та теологическая истина, которая искони враждовала съ истиной научной, уже въ силу своей «логической» конструкции. Истина научная облекается въ форму суждешя, т. е. утверждешя всегда, езд* и для всЪхъ пр1емлемаго и обязательная. Но, какъ выразить 1)Ъ форме сужден1я, владевшую душой Плотина, тревогу? «Поскольку душа въ теле, она епптъ глубокимъ сномъ», говорптъ онъ намъ. Но ему можно возразить: а эта истина есть истина души, отъ тела освободившейся? Ведь, чтобъ освободиться отъ тела — нужно умереть. II пока ты жпвъ — ты отъ тела не освободился. И стало быть твое ут-верждеше — «по-скольку душа в ъ теле, она спить глубокимъ сномъ» ■— есть тоже истина не бодрствующаго, а спящаго человека. Плотинъ не хуже насъ зналъ, что ему такъ можно возразить, равно, какъ онъ зналъ, что все этики и теодицеи придуманы его предшественниками для непосвященныхъ, т. е. для людей, которые даже не подозревают^ что о:;и спять и что задача, философш не въ томъ, чтобъ оберегать сонъ, а въ томъ, чтобъ сделать продолжете сна невозможнымъ. То внешнее «спокойств1е», котораго онъ добивался своими «теодицеями» и которое такъ импонировало его неискушеннымъ ученикамъ, не только не исключало величайшей напряженности и внутренней тревоги, но ей предполагалось. Плотинъ отбивался отъ заботь и тревогъ дня лишь затЬмь, чтобъ отдаться всецело одной великой и последней тревоге, которой онъ уже не могъ «разделить» ни съ кЬмъ и которая ни съ кемъ разделена уже быть не можетъ. Овъ не хочетъ тратить
НЕИСТОВЫЯ Р'ЬЧИ
силы свои на разрвшете вопросовъ, подсказаваемыхъ ему повседневностью и разрвшаетъ ихъ наскоро, какъ придется, какъ Богъ на душу положить. И только, когда онъ видитъ и слышить, что его соб-ственые ответы превращаются у другпхъ людей въ в'вчныя истины. онъ иногда, какъ это было у него съ гностиками, теряетъ свое «философское самообладаше» и разражается гневными ръчами. Какъ можно назвать м1ръ дурнымъ? И Бога, создавшаго м1ръ, злымъ? Я думаю, что, если бы кто впбудь въ его присутствш сказалъ, что нечего плакать по поводу гпбелп отечества, онъ тоже возмутился бы и изъ глубины души своей воззвалъ: пусть прилипнетъ мой языкъ къ гортани, пусть отсохнетъ моя правая рука, если я забуду тебя, 1еруса-лимъ. Я думаю, что Плотинъ умвлъ, почти такъ-же какъ псалмопъ-вецъ, произнести йе ргойтоНк а<1 те, Вогшпе, с1атал1. И, что въ его душъ были и велиюя радости и великш плачъ по поводу тъхъ «повседневныхъ» событШ, о которыхъ онъ, по указки стоиковъ, училъ непосвященныхъ, что они — 68егёувр« и что о яихъ и вспоминать нельзя. Можетъ быть онъ допрашивалъ судьбу и Творца ее только о смерти велнкаго Сократа, но и о той раздавленной черепахв (библей-скомъ, никому не извъстномъ 1овв), для которой не нашлось мъста въ его теодицев. II ужъ наверное самъ емвялгя надъ своими разеужде-юями о томъ, что каждый человвкъ долженъ быть доволенъ той ролью, которая выпала на его долю, ибо въ пьесъ, къ которой онъ приравни-валъ >ироздате, однимъ людямъ назначены высокгя, другимъ — низ-К1я роли и двло не въ томъ, какую роль вамъ назначили, а въ томъ, насколько старательно вы ее исполните: целью является, въдь, пьеса, а не актеры и исполнители. Навврное, говорю, смъялся Плотинъ надъ такими своими разсуждешями и тоже, навврное, вышелъ бы изъ себя, если бы услышалъ ихъ изъ устъ гностиковъ или другихъ, далекпхъ для него, людей, если бы, напрпмвръ, довелось ему прочесть теодицею Лейбница, въ которой такъ обстоятельно и подробно развиты его мысли. Все свое вдохновеще Плотинъ черпалъ въ сознанш высокаго назначетя человвка. Въдь не убвждалъ онъ злодвя добросовъстно исполнять своп злодвйсыя дъла пли дурака — свои дурацюя по твмъ еоображетямъ, что въ пьесъ нужны не только благородный п умныя, во тоже подлыя и глупыя лица! Фплософ1я Плотина, которую онъ самъ опредълялъ однимъ словомъ — -Ь «рцмтятв» —имвла своей задачей освободиться отъ кошмара видимой действительности. Но, въ чемъ кошмаръ? Въ чемъ ужасъ? Откуда они? Гностики говорили: м1ръ самъ по себв безобразенъ. Для Плотина это было непр!емлемо. Онъ зналъ, что не въ «м1ръ» — зло и не «>иръ» закрывает* отъ насъ тб тгр1г;,т«-та, то «самое важное», чего онъ пскалъ. И что пробудиться отъ кошмара — можно только «вдруг» — почувствовавъ, что наши самоочевидный истины — есть лишь никое епсгшйетепт. е1 а85оир1з§етеп{. И не «случайное» это навождеше. Плотинъ въ свое время, какъ Паскаль въ свое, видвлъ и чувствовалъ всей душой ту «сверхъестественную» (зигпаШгеО сплу, которая околдовала людей, внушпвъ имъ убвждете о «естественной необходимости» и о непогрешимости разума, дающаго людямъ ввчныя и для всъхъ обяза-
Л. ШЕСТОВЪ
тельныя истины. Плотинъ боролся съ доставшейся ему отъ предшест-веннпковъ «теор1ей познашя», т. е. теор1ей о самоочевидиыхъ для всбхъ истинахъ. Онъ, какъ мы помнимъ, протпвоставлялъ теорш познан1я теорйо о «двоякой истин!;», которую Паскаль такъ смьло выразилъ въ непризнанныхъ пстор1ей словахъ: он п'еп еш.1 пен аих оиуга^ез (1е В1еи 81 оп пе ргак! роиг ргшслре сщ'П а уои1и атеи#1ег 1ез ипз еЬ ёс1а1гег 1ез аи^гез. И, я думаю, можно безбоязненно сказать, что подобно тому, какъ Паскаль въ Зипшшш Ьопит фплософовъ, такъ и Плотинъ въ эпиктетовскихъ притяча-Н1яхъ на волшебный жезлъ вид'Ьлъ только зирегЪесНаЪоШтие, а въ естественныхъ чудесахъ, которыми похвалялась стоическая этика
— вид-влъ не чудеса, а только безсилыюе подражаше или даже кар-рикатуру на чудеса. Пожалуй — зирегЬе ЛаЪо^ие въ устахъ Плотина не звучало бы осуждешемъ — хотя, кто знаетъ? — можегь и Паскаль въ глубин* душп Эпиктета не осуждалъ. Можетъ Паскаль по-нпмалъ, что Эпиктетъ предался своему естественному колдовству только Гаи1е с1е ппеих: разумъ, которому онъ вследъ за своими великими эллинскими учителями, такъ беззаветно ввврился, усыпилъ въ немъ способность даже въ рт>дк1я мгновенья душевнаго подъема видеть ту «теологическую» истину, которую, въ состоянш «выхожде-шя», экстаза видели Паскаль и Плотинъ. Эпиктетъ, какъ и друпе стопки, какъ и вся оффпщальная эллинская философгя, наследниками которой противъ волп оказываемся и мы, не допускалъ возможности д-вйствительныхъ чудесъ. Для него законъ противоречия былъ выс-шимъ пос.твднимъ закономъ, равно обязательнымъ и для людей, и для боговъ. Ему показалось бы безучиемъ, если бы Паскаль сказалъ ему, что законъ противоречия — это тотъ ангелъ съ огненнымъ мечемъ, ко-тораго Богъ поставил! у врать Эдема после грт.хопадешя нашего праотца, Адама. По убежденно Эпиктета, путь къ высшему достижению