Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Она не такая уж жуткая.

— Как тебе не стыдно!

— Не стыдно мне.

— Мне так горько!

— И мне.

— Ну, иди ко мне!

— Нельзя. Ты же знаешь, что нельзя.

— Можно. Иначе я умру, Манечка!

— Не умрешь! Ни за что не умрешь!

И я чувствую, как ее рука касается моей ступни. Нежно касается. Гладит Манечка мою ногу. А меня сомнения одолевают. Я вздрагиваю: а вдруг Петровна снова увязалась? Приподымаю голову: нет, не достать Петровне моего тела. Даже ногой не достать: так далеко от меня эта старая ведьма. У меня ни капли жалости нет к Петровне, которая тоже уткнулась лицом в противоположный борт, и никто ее ступню не трогает, не идет к ней нежность из души близкой и родной.

Неужели близость определяется расстоянием? Вот если бы я стоял на горе, а внизу бы, километра на полтора от меня, хоть сто Манечек ходи, мне все равно. Не мои Манечки. Общие.

А вот здесь я не вижу Манечки, а все равно она моя, и я уже не думаю о тех, кто на полтора километра внизу, а я на горе, а думаю о Манечке, и не потому, что она ступни моей касается, а потому, что от нее идет что-то невообразимое.

— Значит, какое-то особое прикосновение должно быть? — будто спрашиваю я.

— Конечно, особое. Мне достаточно вот этого прикосновения, чтобы быть счастливой.

— Но ты понимаешь, что ты вся со мной? Отдаться душой — это в тысячу раз больше, чем отдаться телом…

— Когда отдаешься душой, отдаешься всем.

— Откуда ты это знаешь, дурочка?

— Я это чувствую.

— А ты не боишься так чувствовать?

— Я теперь ничего не боюсь.

— А я боюсь Петровны.

— Вот это ты некстати сказал.

— А у меня всегда так: тонкость вперемешку с какой-нибудь гадостью.

— Это неправда!

— Мне так говорили.

— Пусть другие так считают, а я не буду.

— А еще боюсь, что я тебя придумал. Сегодня придумал. Даже теперь. Я и задаю вопросы и отвечаю.

— Отвечай: у тебя лучше получается.

— Но это же я отвечаю, а не ты.

— А какая разница, кто отвечает. Главное не в этом.

— А в чем?

— А в том, чтобы ответ устраивал всех.

— Откуда ты понабралась такого?

— Это все знают.

— Почему же об этом я не слыхал и нигде не читал?

— Есть такие вещи, о которых не только грешно писать, но и говорить грешно.

— Сейчас не тот век, чтобы было грешно.

— Всегда все века одинаковы…

Боже мой, неужели этот разговор был? Неужели он состоялся сейчас? И тысячу лет назад был такой же трепет прикосновений. И пятьсот лет назад. И триста лет назад. Вот так же за тучами плавали звездные миры, и вот так же у двух людей плавала общая радость в теле.

— Но это же кратковременная радость. Сегодня есть, а завтра нет.

— Ну и что? — Как ну и что?

— Главное, чтобы это было.

— Но тебе же постоянство нужно.

— А разве тебе постоянство не нужно?

— Я не выдержу постоянства.

— Я знаю.

— И ты не боишься?

— Я ничего не боюсь.

— Ты хочешь сказать, что если бы этого не было, было бы хуже?

— Было бы совсем плохо. А теперь я спокойна.

— Ты — дурочка. Надо хватать и цепляться зубами в другого и держать всю жизнь.

— Это значит потерять все. И себя тоже.

Я приподымаюсь и вижу, что Манечка полусидит, подложив матрац к заднему борту.

Луна взошла, и теперь не мое воображение, а сетчатка глаз воспринимает ее лунную белизну. Ничто не делает женщину такой прекрасной, как лунная ночь.

— В темноте ты в тысячу раз лучше, чем днем.

— Никогда не говори таких слов: они оскорбительны для женщины.

— Но ты прекрасна.

— Вот на этом и остановись.

— Иди ко мне!

Я вижу в темноте два лунных озера. Манечка смотрит широко и открыто. Ее губы чуть-чуть вздрагивают. И мои губы чуть вздрагивают. И глаза мои соединились с ее светом, и от этого получилась трасса. Наша общая трасса. И Манечка ладонь приподняла, и я ладонь приподнял, чтобы трассу поддержать, по которой она пройдет сейчас. Вот она приподнялась, движется тихо. И наконец ложится рядом. И ладонь ее в моих руках. И мне больше ничего не надо.

И все во мне рухнуло вдруг и обратилось в слезный поток. Я ловил себя на том, что это моя покинутость плакала, что это моя усталость и долгое противостояние с чем-то и с кем-то рыдало. И мне так необходим был этот островочек тепла, в который я мог бы зарыться и очиститься.

— Та чи змерзла? — это Петровна проскрипела, подтягивая Манечку к себе. — Лягай до мэнэ блыжче, а то и я окачурилась вже!

Островочек уплыл из моих рук.

— Поехали, — раздался голос шофера. Шоферу удалось достать масла.

А потом было утро. И была усталость ночи. И Манечка снова сидела, обхватив коленки обеими руками. И я не смотрел в ее сторону. А то, что было ночью, ушло вместе с нежностью ночной. Может быть, к звездам ушло, а может быть, и дальше. И я не мог пересилить себя, чтобы возвратить то, что было ночью. И не то чтобы не мог, а не хотел. А если бы захотел, оно бы обязательно пришло. И Манечка знала об этом. Она все знала, потому что грустна была. А я думал:

— Почему ночью кажется, что ничего нет прекрасней, а днем все исчезает?

— Я знаю, — будто отвечает Манечка.

— Но это же отвратительно.

— Нет.

— Почему?

— Потому что все так устроены.

— И у тебя так?

— Нет, у женщин все по-другому.

— Как?

— Днем чувствуешь сильнее.

— А ночью?

— Ночью тоже сильнее, но по-другому.

— Но я стыжусь своих чувств днем. И сейчас стыжусь.

— Я знаю.

— Но мне хочется бежать от тебя.

— Я буду ждать.

— А если я не приду?

— Значит, так надо.

— Но это же неправильно!

— Правильно.

— Ты что, умнее всех?

— Нет. Так было всегда.

— Значит, женщине всегда хуже, чем мужчине?

— Не всегда.

— Как так?

— Очень просто. У нее для этого свои защитные свойства.

— Какие?

— Этого не должен знать ни один мужчина.

— А ты знаешь?

— Это знают все женщины.

— Если все женщины, то и все мужчины.

— Совсем не обязательно. Есть тайны вечные. Ты же не знаешь, почему ты стыдишься днем той искренности, какая была ночью.

— Знаю, но не совсем.

— И я знаю, но не совсем.

— Значит, терзаться не нужно?

— Нужно.

— Если бы ты заговорила, Манечка! Почему я должен придумывать все это?

Машина остановилась. Подбежали Каменюка, Злыдень, Сашко с ребятами прибежал. Манечку Злыдень так легко подхватил на руки, и ничего она не сказала, только глубокий смех волной тяжелой мягко прокатился по мягкому инвентарю и лег, растекаясь, у моих затекших ног.

7

— Слухайте сюды, — сказал запыхавшийся Каменюка. — На чердаке хтось ховаеться. Дитвора якась…

Мы с педагогами прервали наши вечерние педагогические занятия и отправились по следу. Через несколько минут на нашем первом педагогическом совете стояло трое ребят. Слава Деревянко, высокий, ладно сбитый, с огромными красными кулачищами, с приглушенным, недоверчиво-дерзким взглядом, весь в напряжении, точно от сиюминутных решений зависит вся его судьба. Рядом со Славой — до бесконечности симпатичный и смешной мальчуган лет одиннадцати, не огненно, а солнечно-рыжий, с добрыми синими глазами, это Коля По-чечкин, а рядом с ним, то и дело переминаясь с ноги на ногу, стоял Толя Семечкин, тоненький, худенький, совсем акварельный мальчик лет тринадцати. Отвечал за всех Слава Деревянко:

— Мы решили сами посмотреть на школу. Понравится, будем здесь учиться, не понравится-возьмем документы обратно.

— Ну и как? — спросил Волков.

— Здесь лес и речка — чего еще надо?

— Тут будет нелегко, — заметил Смола. — Дисциплина, занятия спортом, труд в мастерских…

— А станки какие у вас есть? — спросил Толя Семечкин. — Я на токарном уже работал.

— А автоделу будут обучать?

— А я собак люблю, — сказал вдруг Коля Почечкин, и почему-то все неожиданно рассмеялись.

18
{"b":"94400","o":1}