Луисана понимала, что все эти хныканья и причитания были направлены к тому, чтобы она не отчаивалась в своем положении и не завидовала их судьбе, и, складывая прочитанные письма, она с улыбкой говорила:
— Бедняжки! — Этим словом она выражала всю сложную гамму своих великодушных чувств. — Бедняжки, ведь они наивно желали показать, что они несчастны в жизни, хотя все их несчастье заключалось в прозаических тошнотах и мигренях, беременностях и переживаниях о сломавшей себе ногу кормилице и заболевших свояченицах. Они вовсю старались этими мелкими неприятностями как бы прикрыть выпавшее на их долю счастье и заверить ее, что их счастье маленькое и преходящее и, мол, не стоит отчаиваться тому, у кого его нет.
Луисана, напротив, и не думала скрывать от сестер, как ее развлекали и забавляли чудачества Сесилио-старшего или как ее глубоко волновали те минуты, когда она писала под диктовку Сесилио-младшего (сам он уже не мог держать в руках перо) глубоко прочувствованную и прекрасно замысленную книгу, которая должна была прославить в веках его имя. И, благодаря этому, а также тому, о чем она умалчивала, жизнь ее ни в коей мере не вызывала жалости.
То, о чем она умалчивала, было лучшим в ее жизни: созданный в ее душе интимно-лучезарный мир, чудесное цветение розового куста, заря ее души, разгорающаяся все сильнее и сильнее после каждой бессонной ночи, проведенной у постели больного.
Но однажды письма принесли новости, прочитав которые, Луисана перестала жалеть своих сестер.
Аурелия писала:
«Ах, сестренка! Ты не представляешь, как я огорчена. Я уже давно хотела тебе написать об этом, но все не решалась, боясь, что ты посчитаешь меня дурочкой. Сегодня я наконец решилась, можешь назвать меня глупой, если я что скажу не так, но я делаю это из любви к тебе. До нас дошли слухи, а у вас они ходят давно, будто в Большом доме появляется Белянка. Ты поняла меня?.. Скажи, что это не так, сестренка. Если ты мне скажешь, что это неправда, я сразу успокоюсь».
О наивной глупости Аурелии Луисана знала давно, по тем не менее читать дальше письмо ей не захотелось. Она сложила его вдвое и, засовывая в конверт, глухо пробормотала:
— Ну вот еще! Теперь Белянка! Неприкаянная душа Анны Юлии Алькорта пришла стереть следы, которые оставила в ту роковую лунную ночь, чтобы другая женщина из ее семьи, оказавшаяся в подобном положении, не пошла бы по ее следам. И все это Белянка делает, чтобы заслужить себе прощение и смягчить муки, которые она испытывает в чистилище. Такова легенда. Здешние слухи находят себе благодатную почву, и Аурелия верит им…
Хорошо! Посмотрим теперь, что пишет Кармела. Она не такая простушка, как Аурелия, но зато слишком горделивая, слишком Алькорта, как она сама говорит, и поэтому она достаточно деликатна, чтобы не указывать на недостатки тому, в ком она их видит.
Письмо Кармелы начиналось с описания ее старшей дочери:
«Я должна тебе сообщить, что моя Луисана только и думает о тебе. „А почему моя тезка-тетушка, — спрашивает она меня поминутно, — не приезжает жить с нами?“ Можешь мне поверить, девочка души в тебе не чает. На этих днях она даже сама прибрала комнату, которую мы приготовили для тебя. Порой я слышу, как, играя, она разговаривает — это она ведет беседу с тобой. Она прелестна и с каждым днем становится все больше и больше на тебя похожей. Не далее как вчера на это обратил мое внимание Антонио, который часто нас навещает. Если бы ты только видела, как он разглядывает твою маленькую тезку! Он поистине прекрасный молодой человек, и все еще ходит в холостяках».
И уже в самом конце, так и не написав о своих домашних невзгодах, сестра добавляла:
«Здесь у нас ходят слухи о новых политических событиях, и, как мне сказал Антонио, очень может быть, что его переведут в Барловенто. Но ты пока об этом никому не говори ни слова».
Разумеется, Кармела не была такой дурочкой, как ее сестра, но Луисана прекрасно поняла, что они были заодно, заранее распределив между собой роли. Луисана тут же села писать им ответ.
Аурелии она написала кратко:
«Да, все так и есть, как ты сказала. И это мое последнее к тебе письмо. Не теряй времени и больше не пиши мне и ты».
А Кармеле, так же как она, иносказательно:
«Вели своей дочке выкинуть из головы мысль о том, что я когда-нибудь покажусь в приготовленной для меня комнате. Можете сделать из нее кладовку. Луисана для вас больше не существует».
Написав и запечатав письма, Луисана вдруг неудержимо разрыдалась — так она не плакала еще никогда в жизни.
Сесилио-старший, услышавший ее плач, поспешил к ней и стал ее расспрашивать:
— Что случилось? Почему подмокает Соль Семьи? Этого еще нам не хватало для полного несчастья!
Луисана протянула ему письма сестер. Лиценциат снял очки, прочитал письма и, вложив их в конверты, начал медленно рвать, приговаривая на манер Дон-Кихота:
— Блаженны времена, и блажен тот век, когда еще не было изобретено изготовление писчей бумаги! И пусть унесет ветер эти жалкие клочки в наказание за то, что посмели они затуманить ясное сердце — бриллиант чистой воды, играющий божественным светом. Осуши эти ненужные слезы и не дай ослабнуть в тебе воле, ибо тогда стены этого дома рухнут и погребут под собой останки людей, которых поддерживает твоя любовь и твоя добродетель, о благословенная дщерь этой жалкой семьи, которая избегла моего проклятия и анафемы только благодаря тебе. Осуши свои слезы, ибо ты не должна проливать их, и пойдем лучше прогуляемся. Нас зовет само утро. Я только что от Сесилио, он читает.


Немало прогулок совершила Луисана по просекам и тропинкам асьенды вместе со своим чудаковатым дядей, но еще ни одна из них не запечатлелась в ее памяти так, как совершенная в то утро. Полученные Луисаной письма всколыхнули затаенные в тайниках ее души нежные чувства; вот почему так запечатлелась в ее памяти эта двухчасовая прогулка, во время которой могла неожиданно решиться ее судьба.
До тех пор она не жила для себя (не только в годы, посвященные уходу за больным братом, но и вообще на протяжении всей жизни), она была семейной сестрой милосердия — Солью Семьи. Но теперь все ее существо переполняла неизбывная нежность, она желала жить только для себя, и ради себя. Луисана чувствовала прилив жизнерадостных сил, она словно помолодела, вновь стала резвой, проказливой девочкой, обуреваемой ребяческими желаниями, ей хотелось бегать, скакать, лазать по деревьям и взбираться на скалы, безудержно смеяться, петь, звонко кричать среди безмолвия диких просторов, прислушиваясь к далекому эхо, и болтать, без умолку болтать все, что ни придет, на ум.
И немало способствовал этому веселый, никогда не унывающий дядюшка, с которым она отправилась на прогулку. Углубившись в плантации какао, подальше от проезжих дорог и тропинок, они добрались до уединенного места, где царили безмолвие и тишина, где зеленоватый свет, льющийся сквозь густую перевязь листвы, растворялся в воздухе, окрашенном багрянцем опавших листьев, ковром устилавших эту дикую чащобу.
Среди зарослей покоился огромный камень, обросший мхом и лишайником, на который ловко вскарабкалась Луисана. Распустив растрепавшиеся от быстрого бега волосы, Луисана встряхнула головой и, вскинув вверх руки, огласила лес безудержно радостным криком. Прекрасны были ее распущенные волосы и обнаженные, воздетые к небу белые руки, озаренные золотистым ореолом солнечных лучей: то был символ возрожденной плоти — плоти, отрекшейся от самопожертвования.
Луисана растянулась на траве, глубоко, полной грудью, вдыхая прозрачный воздух. Сесилио-старший, уперев руки в бока, с трудом переводил дыхание; не в силах отдышаться после бега, он стоял запрокинув голову, без своих неизменных очков на кончике носа, — он снял их заранее, заявив, что притворству и фальши не место в столь радостный для сестры милосердия день.