«Как он похож на Сесилио-старшего! — недоумевал юноша, подъезжая ближе. — Ясное дело, это он! Вон и очки на самом кончике носа, а сам смотрит поверх них и преспокойно рисует вывеску. Да, это именно дядюшка, разве сыщешь на свете другого такого чудака!»
Четыре года не видел Сесилио-младший своего дядю, и вот в столь знаменательный для себя день он вновь повстречал его. Взволнованный юноша подъехал к лестнице и, не называя себя, ибо он решил веселой шуткой отметить эту радостную встречу, громко спросил:
— Скажите, пожалуйста, добрый человек, что это вы здесь пишете?
Сесилио-старший, который приметил своего племянника, когда тот еще спускался с холма, в свою очередь сделав вид, будто тоже не узнал его, ответил, не поворачивая головы:
— Не слишком, видно, догадлив человек, который задает такой вопрос. Неужто он не может прочесть слово, в котором недописаны всего две буквы. А слово это — Сомнение!
— Но к чему оно здесь? Ведь, как мне кажется, это слово не очень-то подходит для названия постоялого двора?
— А к тому, что ни одного постояльца этого двора ни на минуту не покидают сомнения, подали ли ему тушеные бобы или подгорелых тараканов.
— А как посмотрит на это хозяин?
— Хозяин добродушен, как пень, и столько же, сколько пень, смыслит в грамоте. Ему подавай лишь вывеску для заведения, а название сгодится любое. Только глупцы заботятся о выборе слов и тратят свои лучшие годы на поиски этих слов в произведениях дряхлых классиков.
— А с какой стати ты пишешь вывеску?
Я заранее оплачиваю тушеные бобы или горелых тараканов, которых мне подадут к столу в этой харчевне.
Подобно новоявленному Руссо, свои побывки в постоялых дворах, а также все прочие нужды и запросы, в которых он был крайне умерен и воздержан (если дело касалось еды и самой необходимой одежды), Сесилио-старший щедро оплачивал из богатой мошны своих многочисленных познаний во всякого рода ремеслах. Подобный товарообмен происходил быстро и без осложнений.
В настоящий приезд Сесилио-старшего у островитянина Мансано никто не болел и никого не надо было врачевать, не нуждался он и в бумагах, на составление которых был такой мастак ученый лиценциат, на сей раз не требовались его познания и в области техники и сельского хозяйства, ибо клочок земли на склоне холма, который обрабатывал Мансано, давал вполне хороший урожай, и только одно дело еще оставалось незавершенным: у постоялого двора отсутствовала вывеска. Хозяин был неприхотлив, он был согласен на любую вывеску, лишь бы заезжие не спрашивали друг у друга про харчевню островитянина — это прозвище порядком надоело бедняге Мансано. И вот Сесилио-старший вкладывал все свое умение в это дело. Он старательно выводил затейливые буквы над входом. Сесилио-младший, решив прекратить шутку, спешился с коня и, смеясь, крикнул своему чудаковатому дяде:
— Слезай скорей с лестницы, мне не терпится покрепче обнять тебя и сообщить тебе важные новости!
Сесилио-старший, отложив в сторону кисть и вытерев руки, слез со стремянки и порывисто обнял горячо любимого племянника.
— Не меньше твоего желал я видеть тебя, мой мальчик, вот зачем я так спешил в Каракас. Да ты стал прямо настоящим мужчиной! Великий Сесилио! Наша надежда и гордость, как говорит твой добрый папаша. Ха-ха-ха! Я как раз еду оттуда, твой родитель чуть не слопал меня живьем. Он выставил меня вон из дома, как только я осмелился назвать тебя шалопаем и простофилей. Ну и всыпал же он мне на дорогу!
— Представляю себе! А где ты странствовал в этот раз?
— Все здесь, в этих краях. Объезжал владения Великого Сеятеля, его поля и нивы, они уже созрели и скоро принесут нам отличный урожай! Я еще доживу до этого дня! Хе-хе-хе! А что скажешь ты? Чем вызвано сие непредвиденное путешествие? Ведь дома мне сказали, что ты приедешь только на рождество.
— Я же говорю, что у меня важные новости!
— Ну так выкладывай их живее. Я весь слух и внимание!
Но стоило только Сесилио-младшему начать свой рассказ, как его дядя, отпрянув, вскричал:
— Как! Ты дипломат?! Дипломатический сизарь! Да это верх издевательства! И ты еще сообщаешь мне об этом с таким невинным видом! И это-то ты называешь важным известием? Для этого я ломал башку над педагогической системой твоего воспитания? Ты предал меня и мою любовь к тебе, ты развеял в прах все надежды, какие я возлагал на тебя!
— Но позволь, дядя Сесилио!
— Нет, нет! Никаких дядей и никаких племянников. К черту все! Не продолжай! Меня не интересуют ни ты, ни твоя судьба! Настал час произнести над тобой изречение, каким я пугал тебя когда-то: «Requiescat in расе!».
И, громко негодуя, он снова полез на стремянку:
— Уходи, уходи отсюда! Ступай своей дорогой, дурень! И запомни: я для тебя больше не существую!
Сесилио-младший только улыбнулся в ответ на этот неистовый поток слов, принимая их за шутку, но вскоре он убедился, что дядя говорил всерьез, и тогда решил про себя: «Ну, это у него скоро пройдет».
Юноша вскочил в седло и поехал по дороге в горы. Но радости и удовлетворения как не бывало.
Сесилио-старший, подождав, пока племянник отъедет подальше и совсем скроется из виду, бросил кисть и поспешно слез со стремянки.
— Мансано, sublata causa, tollitur efectum[22], — сказал он хозяину постоялого двора.
— Что вы там такое говорите, дон Сесилио? — спросил Мансано.
— Я говорю, что мой труд предназначался как плата за будущий завтрак, но, поскольку я ухожу не окончив, все остается по-прежнему. Пускай тебе дорисует кто-нибудь другой.
И Сесилио-старший зашагал вниз по склону.
II
Споры и колебания
Дух гражданственности потерпел поражение, восторжествовал дух диктаторства, глашатаем которого был генерал Паэс, и власть взял в руки генерал Монагас[23]. Пошла насмарку вся предвыборная кампания как консерваторов, так и либералов. Настало двадцать четвертое, января, в городе распространилось известие о недавнем событии, и Фермин Алькорта встретился с приходским священником не ради возобновления с ним дружбы, а лишь желая излить ему свое негодование. По привычке он обратился к падре Медиавилья на «ты».
— Ну, ты доволен, Росендо?! Они расстреляли конгресс! Попраны все политические свободы, навеки погибла наша несчастная страна. Ты этого хотел? Ну так ликуй, празднуй победу!
Падре Медиавилья слушал Фермина Алькорту низко опустив голову; сдавленным голосом он ответил:
— Нет, Фермин, я не этого хотел! Признаю, что на сей раз все вышло шиворот-навыворот.
Так вновь возродилась старая дружба между простодушным либералом и норовистым консерватором; они оба нуждались в ней, ибо, что называется, не могли жить друг без друга, каждому недоставало собеседника, перед которым он мог бы поминутно защищать свои убеждения. Дон Фермин олицетворял собой безупречную скромность, принцип высочайшего самоуважения, красноречивое воплощение жизни; Росендо Медиавилья был грубоватым балагуром, ехидной насмешкой и духом противоречия.
На вопрос друзей, вправду ли он помирился с Алькорта, священник отвечал:
— Да ведь мы не можем прожить, чтобы не подраться друг с другом на мечах. Вернее, он обнажает свой меч, а я поднимаю свою суковатую палку.
Они спорили и пререкались чуть ли ни каждый вечер на тертулиях в доме священника, где недовольство — отжившая форма борьбы бессильной оппозиции — соединяло воедино консерваторов и добропорядочных либералов, сшибавшихся в жарких диспутах, которые с каждым днем все меньше и меньше отражали запросы страны и эпохи. В этих нелепых диспутах всё чаще затрагивались личные интересы; так обычно происходит, когда теряют из поля зрения общественные интересы, и боевой задор, не находя настоящего применения, изливается в мелочных перебранках.