Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она опустила свою ношу подле сарайчика, поздоровалась и больше для проформы, — потому что в деревне давно знали, кто мы и с какой заботой ходим по домам, — спросив, зачем пожаловали, пригласила зайти. Внутри изобка показалась нам еще меньше и неказистей: видно, была когда-то переделана из бани. По стенам и на деревянной грядке у печки висело много крашеной пряжи, на постели лежала наволочка с чесаной, но не спряденной еще овечьей шерстью. У окна стояла черная прялка с колесом — картинно-красивая, тонкой работы; а рядом какое-то громоздкое сооружение, называвшееся, как выяснилось, «разматки». При помощи этих «разматок» пряжу быстро и споро переводили из мотков на крестовинки, чтобы можно было вязать. Примерно то же, но затрачивая гораздо больше времени и усилий, мы делаем при помощи спинки стула или чьих-то рук.

Александра Михайловна села возле прялки, выжидательно глядя на нас. Была она хоть и сухонькая, но вполне ладная, и талия еще сохранила гибкость, а плечи какую-то линию; на желтом от неяркого загара большелобом лице блестели черные и огромные, как у гречанки, глаза.

— Хворосту вот принясла, — сказала она, улыбнувшись. — Холодно скоро, топить надо будет…

Вера Федоровна стала задавать вопросы, а тетя Саша рассказывать, как у ее родителей была лошаденка, которая «пустого воза не вязла, и хлеб там, в Заполье, ня рос, а лянок рос…». И как ходила в школу полторы зимы, а отец сначала говорил: «Ходи-ходи, дочка, ня плохо, ходи». А после перестал пускать в школу: «Да ну, все равно работать, дочка, труд дороже ученья». Рассказывала примерно все то, что уже десятки раз мы слышали от наших старух и стариков, но где-то в середине ее спокойного повествования меня вдруг остановила фраза: «Гляжу я на землю тяперь, дочки, и плачу. Когда молодые-то были, не было клочка зямли своего, а теперь вот не под силу. Сколько сил хватило вясной, стольки скопала. И лучку хоцца посадить, и картовки, и всякого разного…» На самом деле, теперь уже не только мы, городские, но, видно, и многие в деревне не знают, не помнят этой жадной связи с землей: я — ей, она — мне. Когда каждый посев точно азартная игра: поставлено все, но случаются благословенные, баснословные выдачи… Той жадной, животной любви к земле, из-за которой в башкирских сказках русский мужик погибал, обессилев, так и не очертив себе от солнца до солнца круг, надел, кус землицы, который хотелось бы ему иметь. «Гляжу я на землю и плачу: тяперь она мне ня под силу…»

Зато рукоделье всякое Александре Михайловне под силу пока. Она охотно и терпеливо показывала, как прядет на прялке из кудели льняные нитки, и как шерсть прядет, и как перематывает на «разматках»: «на крясты надевается пряжа, а вьюшка вращается, на нее, видишь, наматывается нитка — и удобно вязать…» И какие она носки и свитера вяжет и какие дорожки ткет. Не для себя, конечно — работу ей приносят со всей деревни. При нас прибежала соседская девушка, принесла завязанный в платке пухлый ком белой шерсти и пяток яиц. Сама эта девушка прясть уже не умела или ленилась, ну, а тетя Саша от работы никогда не отказывается. Пенсия у ней двенадцать рублей, и больше доходу никакого, так что любому посильному приработку она рада.

— Не именно я все за деньги делаю, дочушки. Кто молочка принясет, кто мясца кусоцек, кто творожку, хоть и это дожидаешь, и хлеб не гореванный… Я цельный день без работы ня просижу, заскуцаю. Пряду али пряжу крашу. Ето ня нравится — тряпки режу на половики, — и показала желтые скрюченные пальцы. — Пясткой оне всё привыкши. Иной раз надо узел завязать, оне ня складываются…

9

Наша хозяйка Ольга Егоровна оказалась женщиной бывалой: муж ее после фронта попал в Магадан, и она, недолго думая, заколотила избу и подалась к нему. Жили они там хорошо, но муж вдруг заболел, и пришлось вернуться. Последние годы муж много времени лежит в больницах, без мужчины в деревенском доме, конечно, трудно, только с болезнью характер у хозяина стал капризный, раздражительный, да и уход за ним нужен особый, так что дел в доме с его приходом не убавляется, а прибавляется. И хотя заботами о муже Ольга Егоровна не тяготится, но без него она вроде бы отдыхает: много ли ей одной надо?

Если исходить теоретически из той сплошь безрадостной жизни, что досталась на долю нашей хозяйки, а также из ее довольно замкнутой натуры, то к пятидесяти семи годам должна бы она стать человеком раздражительным, озлобленным, неприветливым. А она иная. Какая — сразу даже не разберешь. Без привычной суетливой и в общем неискренней радушности, которую волей-неволей обращают в первые часы и дни на чужих людей в доме. И улыбалась она не часто, а в то же время мы чувствовали, что наше присутствие ей не неприятно, и разговаривала она с нами всегда с охотой, хотя сама с разговорами не навязывалась. Была она не богаче и отнюдь не счастливее нашей подборовской Шуры, тем не менее в ней не чувствовалось ни жадности, ни стяжательства, ни лакейской угодливо-выжидающей позы: «А что с тебя еще можно сорвать?..» Впрочем, в Волкове вообще это не было заведено, скорее всего потому, что местечко еще не стало курортным.

И взгляд у Ольги Егоровны был прямой. Не в переносном, а в буквальном значении. Я, пожалуй, впервые в жизни увидела настоящий прямой взгляд. Сидит она за столом в своей половине дома, шьет; ты спросишь ее о чем-то, и она взглянет просто: поднимет глаза и поглядит на тебя. Не вильнет ими предварительно, улыбнувшись или там прищурившись, а просто, по наикратчайшей дуге, не смигнув, полно поглядит на тебя. Глаза подумают: что? И опять опустятся по прямой, я ни разу не видела, чтобы она катала глаза по орбитам, играла как-то ими. Полный, прямой и потому доверчиво-доброжелательный взгляд. И в лице это было — в щекастом большом лице ее существовала спокойная доброжелательность. Но внутри она была сложней, чем казалась, часто говорила какие-то неожиданные вещи, которые вроде бы не могла, неоткуда ей было говорить.

Может быть, потому, что она шила. Отец ее тоже был портным, лучшим, в свои времена, в округе, шил верхнюю одежду — главным образом полушубки и тулупы. Дочку он тоже, еще девочкой, стал обучать ремеслу. «Я знаю, я по-серому говору. Мне папаша сказывал: портнихой выуцисси, ня надо в школу. Вот и ня пустил в школу». С детства, таким образом, была приучена она к одинокому сидению с материалом, вот и завелась в ней какая-то своя жизнь. И неподвижность мимики тоже отсюда пришла: сидишь, тянешь иголку с ниткой, идет в тебе что-то хорошее или плохое волнами попутно — внутри идет, что лицом-то играть, гримасы строить?.. Шила она хорошо, для деревни даже очень хорошо, хотя работу со стороны брала неохотно: дел по дому выше головы хватало. Интересовалась модой, даже начала при нас раскраивать дочери новое платье клешем и с воланами, хотя в деревню только-только дошла мода на прямые платья-рубахи.

Привыкнув к нам окончательно, помимо всяких там историй «про старое время» и «слов», которые выпытывала из нее Вера Федоровна («Сядуха — курица на яйцах, курица-цыплятница», «Каво делать?» — ня скажу — «что делать?» — «каво делать?», «Дожж иде», «снег иде», «Нитина — у картошки», «Молонья вот как мяльнула стрялой, наверное, буде удар», «Стрялой убье, а молоньей сожге», «Перяхватка — завтрак. Перяхватка готова: картошки сварились и ботва», «Большой день-то: попоздовать ково-нябудь принясешь — шшей или супу»), — помимо всех этих занятных, но поднадоевших мне историй, как мылись в черной избе в деревянном корыте, а воду грели, кидая туда камни с каменки: «Чистые были, я ня помню, девочкы… Тяперь дома лучынкой стали крыть, а раньше все соломкой. Раньше все такие низенькие были хоромцы, ня принято было… Дверинка ета наружу открывалась, а дым в избу шел. Ето все ня так давно было, девочкы… Раньше-то как жили: пол лопатой поскоблят, и так жили. Свекор мой говорил: это что кажную субботу пол мыть, пол сгноишь!» Помимо разных интересных и приятных для уха местных слов и названий начала она нам рассказывать истории «из себя».

78
{"b":"942484","o":1}