Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наконец я поднимаю бунт: надо мной нависла реальная угроза закончить командировку в этом колхозе… Провожатый мой долгое время не может понять, чего мне от него надо, потом в какое-то утро у него наступает просветление, он идет к председателю, ловят трех лошадей, разыскивают деревянные, со слезшей обшивкой (на них ездил, вероятно, еще Батый) седла, старые бронзовые стремена с каким-то сложным полустершимся рисунком. Уздечки связаны веревками, стремена прикручены проволокой (потом я в кровь обдеру себе этой проволокой ноги), но мне безразлично все, лишь бы поскорей уехать.

— Ты не умеешь ездить на лошади? — удивляется мой приятель-хакасенок. — А как же ты ездишь в Москва?

— На метро… — смущенно отвечаю я, — на автобусе… на машине.

— Везде на машине? — недоверчиво ухватывается он за наиболее понятное ему слово.

— Больше на метро.

Он, конечно, видел в школьных учебниках рисунки, изображающие все перечисленное мною, но ему трудно представить место, где человек может, дожив до моих лет, ни разу не сесть на лошадь.

Я подхожу к той лошади, которую обрекли на семидневное мученье — возить неопытного седока. На деревянное седло с высокой передней лукой кладут телогрейку, чтобы было помягче. Я сто раз (какое сто — тысячу раз) представляла себе, как я подхожу к лошади (с левой стороны!), вставляю ногу в стремя, легко вскакиваю, еду, крепко держа повод в  о д н о й  руке (провожатый мне показывал, как, по его мнению, ездят верхом русские женщины: лицо надуто-глупое, подпрыгивают, как на игрушечной лошадке, и повод в двух растопыренных руках…).

Вдеваю ногу в стремя, лошадь трогается — и я вприпрыжку скачу с ней рядом.

— Тор-тор! — кричат мои проводники и хохочут. Ко всему прочему, лошадка еще и не понимает по-русски: не «тпру!», а «тор!» — «стой!».

Один проводник лошадь держит, другой бесцеремонно подпихивает меня сзади. Позорище!.. Но тем не менее свершилось: я — на лошади. То, о чем я мечтала, сколько себя помню… А все виноваты батины рассказы про лошадей, фотографии, иногда извлекавшиеся из сундука с документами, на которых отец, молодой и бравый, — верхом на черном «арабе» — тонконогом, широкогрудом… Моя лошадка приземистая, вислобрюхая, бабки у нее обросли рыжей лохматой шерстью — какая разница! Сижу. Даже ноги дрожат, но не от страха: страха нет, я почему-то уверена, что не свалюсь, не убьюсь, все будет, как надо.

Сели и мои проводники. Второй — колхозный нормировщик, тоже забулдыжка порядочный, видимо, наименее нужный в данное время в колхозе человек. Вещей у нас никаких нет, только ружье да котелок чей-то солдатский. Наивная уверенность, что в тайге — люди. Накормят, дадут чем укрыться. Вся одежда на нас.

Провожатый мой косит на меня глазом — и вдруг хекает или гыкает как-то нутряно, обжигает хлыстом свою лошадь, та с места берет в галоп. Берет с места в галоп и моя лошадка… Идут рядом, стелются по дороге. Сзади помирает от смеха нормировщик и хакасята. Ну, а мне не до смеха: уздечку я выпустила, телогрейка из-под меня вылетела, стремена я тоже потеряла, держусь за луку, съезжаю то на правый бок, то на левый, болтаюсь, как воробей на веревке. Сейчас упаду. Но представляю, как это будет стыдно, позорище; да еще, пожалуй, если я свалюсь, дальше мы сегодня опять не поедем, а завтра все начинать сначала — хитрец провожатый на это и рассчитывает. Эти мудрые мысли вспыхивают у меня в мозгу — и я, взяв зло в зубы, нахожу ногами стремена, потом нагибаюсь, ловлю уздечку, кричу на свою хакасочку по-русски:

— Стой, стерва!

Она переходит на рысь, после — на шаг. Упрямство всегда заменяло мне характер…

Ну вот и окрестилась…

Едем. Едем долиной Тёи, степь скоро кончается, пошел невысокий хвойный лесок, по берегу — кусты смородины, осыпанные черными, крупными, как вишни, ягодами, вокруг полным-полно разных незнакомых мне цветов. Лес становится гуще, выше.

На взгорке — целое кладбище лиственниц, разбитых молнией, сгоревших, — торчат черные остатки стволов, как могильные обелиски.

У одной огромной лиственницы внизу выжжена дыра высотой в рост человека — она стоит будто на трех ногах, не падает. И зеленая, зеленей, чем рядом, не тронутая огнем.

Песчаная коса у реки покрыта белым, словно поляна снежная посереди зеленого. Подъезжаем — белое вздымается в воздух, кружится, словно лепестки цветов, поднятые ветром, снова опускается на песок: бабочки. И почти на каждой косе, на каждой отмели их тучи: лес жрет червяк, то и дело попадаются погибшие бесхвойные уже деревья — скелет, опутанный паутиной, обвешанный лишайником.

Впереди за лесом видны желтые зубцы скалы, которая называется Чимыр-хая — обрубленная.

Течет рядом мелкая черная речка, завивается вода вокруг камней, всплескивает, приговаривает что-то. Топочут по тропе некованые копыта, фыркают лошади, мотают головами: за нами тучей идут пауты, присасываются, прилипают с ходу к мокрой от пота лошадиной шкуре, к ноге над щиколоткой: брюки задрались, там голое. Хлещешь веткой себя по ногам, лошадь, едущих рядом по спинам: паут и сквозь рубаху достает.

Я ловлю себя на том, что не удивляюсь. Все это впервые происходит со мной — жаркий день, пахнущий нагретой хвоей и медом от цветущей травы, лошадь, бока которой ходят под моими коленями, серо-зеленые стволы пихт; кедры, серые сверху донизу, точно погасшая сосна; тропа, глухо отзывающаяся некованым копытам. Я смотрю вокруг, стараясь все заметить, ничего не пропустить, но удивления нет: потому ли, что столько раз представляла себе все это, т а к  представляла, что сейчас я нахожусь в уже виденном, ставшем привычным и оттого бледным. Или всегда представляемое ярче действительного?.. Где же тайга, моя тайга, в которой днем не видно солнца, в которой между стволами не протиснуться человеку, где над болотами в самый ясный день темно и колеблется синий таинственный чад?..

Впрочем, мы только недавно выехали, небось доедем и до тайги.

— Когда я лежал в госпитале контуженым, — вдруг говорит мой провожатый, — шесть суток не мог заснуть. Приехал профессор консультировать, спрашивает, чего ты хочешь, что ты любишь?.. Говорю: воду люблю, слушать, как река бежит… Сидела нянечка возле, мочила мне руки и голову, а за стеной журчала вода: посадил он вторую нянечку переливать воду кружкой из ведра в ведро. Я заснул…

А ведь и вправду есть в этих мелких речушках какая-то живая власть. Я уходила за поселок, садилась на берегу — и оторваться не могла. Бежит, звучит о чем-то, и все по-разному, звучок на звучок не похож — то удивленно всплеснет, то успокаивающе, то раздумчиво выговаривает что-то, мотает по дну длинные тонкие водоросли. Не уйдешь, колдовство какое-то. Полноводные реки не такие. Там тоже хорошо сидеть на берегу, но ты сидишь отдельно, а река течет отдельно, здесь же такое чувство, что словно ты летишь по камням, бьешься о них, вскрикиваешь, уходишь куда-то безвозвратно. И еще в огонь я так смотреть могу — но это древнее колдовство, это известно. А вот с речками — открытие для меня.

Масса незнакомых цветов. Я добросовестно стараюсь все запомнить: писать же потом надо. Шутка ли дело — первая командировка: тебе заплатили деньги всего лишь за то, что ты поедешь смотреть и слушать… Мысль об этих деньгах несколько отравляет мое пребывание здесь, и хотя я уверена, что напишу: вера в свои возможности у меня пока безграничная, — где-то тихонько саднит: «…а не напишешь ведь… ну о чем тут ты напишешь?»

Я гоню от себя эти удручающие мысли и спрашиваю проводников, не знают ли они случайно, как называются здешние цветы. Проводники, дружно перебивая друг друга, начинают указывать пальцем на цветы и называть их по-хакасски. Русских названий они не знают, но я записываю хакасские, удивляясь, что эти вроде бы равнодушные ко всему, кроме выпивки, люди так хорошо знают цветы.

— А у нас пастушки в такую игру играют: наберут в горсть всяких цветочков, потом показывают. У кого такого цветка нет — очко. Кто больше очков нахватал — проиграл. Когда мы мальчишками были, все скот пасли…

3
{"b":"942484","o":1}