2
— Здравствуйте, Глеб Юрьевич.
Он рассеянно кивает и проходит. Очень высокий, длиннорукий, чуть сутулится. В резиновых, завернутых сапогах и накинутой на плечи брезентовой куртке.
— Можно вас спросить?
— Я спешу. Впрочем, забываю, теперь времени у меня, в общем, много. Что вы хотели?
Он присаживается против меня на камень, расставив длинные ноги с худыми коленями. У него бородка, чеховский лоб, давно не стриженные густые волосы и беззащитно-тревожные глаза.
— Тут такой воздух… Я люблю слышать, когда смешивается этот… чувствуете?.. бриз с Байкала, холодный и сладкий, как густое молоко… с запахом разогретой полыни и камня от прибрежных скал. Слышите этот запах? Он чисто байкальский.
— Слышу…
— Вы любите Байкал?
— Еще нет. Я ведь тут меньше недели. Но меня уже тянет к нему… И потом я прочла вашу книгу.
— У нас дома, когда делали елку, фитили свечек соединяли навощенной ниткой. Зажжешь одну свечку — и вспыхивают все.
— Я поняла: это вы про Бенедикта Дыбовского. Если бы вы не слушали его лекций в Варшавском университете, когда он вернулся из ссылки… Возможно, вы бы и не заинтересовались Байкалом. А от вашей свечки загорелось много.
— Да… Цепная реакция.
Он сидит, отвернувшись от меня, вспоминает. Лицо у него усталое, немного раздраженное. О чем он думает, этот человек, ярко проживший — нет, ярко сжегший свою жизнь?
У него было много друзей, но, может быть, еще больше врагов. Он работал по двенадцати, а иногда и по четырнадцати часов в сутки и все же никогда не отказывал в своем времени людям, как и он, влюбленным в науку. Но не считал нужным скрывать свое презрение к тем, кто просто кормится возле науки, проводит время, что-то почитывая, что-то пописывая… У него было много друзей, но, может быть, еще больше врагов.
Он умер в сорок четвертом году пятидесяти лет от роду в своем кабинете, заканчивая работу о Байкале, двести восемьдесят пятую по счету. Умер, потому что перегрелся, как двигатель, который нерасчетливый хозяин давно пустил работать «на износ».
Сгорел…
Человек сгорел не потому, что спился, не потому, что слишком уж закружился в вихре жизненных наслаждений. Хотя имел для того полную возможность: он был удивительно красив в молодости, занимал высокие посты, бывал подолгу за границей. Мог сделать блестящую карьеру, не выезжая из Москвы, а вместо того все бросил и уехал в глушь. И здесь сгорел, изучая особенности какого-то озера…
— Глеб Юрьевич, я хочу понять…
— Лет десять назад в газетах печатали всерьез статьи о снежном человеке. Отправлялись экспедиции… Вам это понятно — интерес к снежному человеку?
— Понятно… Пожалуй, понятно.
— Вам, наверное, хотелось узнать от него, как жили люди миллион лет назад, как от волосатого, едва прозревшего, еще не знающего, что такое огонь, человек пришел к элегантному ученому, расщепившему атом и ежедневно пользующемуся электробритвой? Узнать, так сказать, из уст очевидца?..
— Да… Приблизительно так.
— Значит, и вас интересует вопрос: как это было? Меня тоже… Есть такой моллюск лиобайкалия.
— Я видела ее в музее института. Похожая на крохотный обломок штопора, хрупкая, словно скорлупка перепелиного яичка… В водах Байкала мало кальция, поэтому крупных раковин нет: моллюскам не из чего строить свои домики.
— Да. Вы заметили, конечно, что у нее совсем развернутые завитки? Она очень древняя, эта лиобайкалия, на девятнадцать миллионов лет древнее первого человека, и совсем примитивная: едва-едва, неплотной ленточкой прикрыла тело моллюска — и ладно!.. Ее нашли в мезозойских отложениях на берегах Байкала, и точно в таком же виде она живет в Байкале… В Байкале ведь много таких сохранившихся со времен верхнего мезозоя или нижнего палеозоя животных и растений. И масса переходных видов. Изучая их, пытаясь понять, под воздействием чего они претерпевали изменения, я тоже стремился ответить на вопрос: как это было?.. И на второй: можно ли этим управлять?.. Я торопился, конечно, мне хотелось все самому…
— Глеб Юрьевич, многие мне говорили, что в своих работах вы допускали ошибки. Иногда грубые.
Он резко взмахивает рукой:
— Я ставил вопросы и давал на них ответы. В науке ничто не задерживается на месте…
Он уходит, не прощаясь, озабоченный какой-то своей мыслью.
У него было много друзей, но, пожалуй, еще больше врагов. У него было много странностей, жизнь его людям правильным казалась нелепой, чересчур угловатой. Но не им его судить.
С того места, где он похоронен на кладбище в Лиственничной, хорошо и далеко виден Байкал. На могиле его стоит деревянный крест: так было в завещании. Говорят, это просила Глеба Юрьевича мать, которая умерла незадолго до него и похоронена рядом.
Могила заросла бурьяном, нет на ней ни кустика — не сорвешь листок на память. Трава вокруг высокая: у Верещагина нет ни детей, ни родных, некому пробить к могиле тропку, а сотрудники института не сентиментальны. Экскурсантов сюда тоже не водят. Впрочем, Верещагин не был тщеславен, наверное, он пожал бы плечами: ходят, не ходят, какая разница, что из того?
И правда, что из того? Возможно, это предрассудки, пережитки далеких, полных суеверия времен — что, хороня своих мертвецов, мы ставим над холмиками памятники, надеясь возвращаться к ним?
Что это, собственно, дает?
На том же кладбище в Лиственничной на сровнявшемся с землей холме лежит обомшелый камень: «Здесь похоронена иркутская мещанка». И все. Ни имени, ни даты. Может быть, надо так?.. Или вовсе без холма: не слишком ли много места на ставшей очень тесной и маленькой земле занимают кладбища?
А может быть, все же стоит помнить своих мертвецов, потому что наш малый разум — это их высокая мудрость? Может быть, стоит водить студентов к могиле Глеба Юрьевича и рассказывать им, что «он не из пламени дыму хотел напустить, но из дыма пламень извлечь…».
Ради цепной реакции…
— Что это вы, матушка, раскисли! — говорит сердито Глеб Юрьевич. — Памятник, тропку вам надо… Пустяки это все… Вот он — памятник! — Верещагин кивает на Байкал. — Двадцать миллионов лет ему, и еще будет столько. Нетленный, неизносимый, вечный. И тропки по моим следам катера институтские бороздят. Проверяют, спорят со мной, ругаются… Не забывают! — Он хитро усмехается. Я тоже. Он прав. Как всегда, прав…
3
Капитан нашего катера Василий Васильевич Семенов. Сколько ему? Лет сорок пять… Стоит, чуть нагнув голову, сунув руки в карманы. В сапогах и старом залатанном кителе. Лицо загорелое, заросло светлой щетиной и еще каким-то белым пухом; темные жесткие брови опущены на глаза. Глаза — синей чертой поперек лица, будто небо просвечивает сквозь череп. Даже неприятно.
Хмуро цыкнул на меня: «Отойдите в сторону, не мешайтесь при погрузке!..» Говорит — еле губами двигает, не сразу поймешь. А где здесь сторона?.. Таскают ящики со склянками, в которые Константин Константинович будет брать пробы, таскают мешки с мукой и сахаром: на Байкале — институтские экспедиции, одной рыбой сыт не будешь. Еще что-то таскают.
Отошла. Стою. Вроде никому не мешаю. Вот не люблю чувствовать себя пассажиром! Таскать бы что-нибудь. Но с таким капитаном лучше уйти в сторонку. Опять шуганет, попадись под руку…
Подошел к нему какой-то пьяный мужик, уговаривает взять пассажиров. Отчего не взять: Байкал велик, сообщения на нем один «Комсомолец», который ходит от Байкала до Нижне-Ангарска, оборачиваясь за четыре дня. Другие капитаны берут: и людям помощь, и себе немалый доход. Наш буркнул снова, не разжимая губ:
— Куда возьму, на крышу, что ли? Не видишь — перегружен катер.
Пьяный опешил, после загрозился вслед; мол, погоди, тонуть будешь, троса́ не брошу!..
— Зачем мне тонуть? Придумал тоже, тонуть! — И заворчал на кого-то из матросов: — Куда кладешь, не понимаешь, маленький, что ли? Волна будет — сразу за бортом!