Приехал сюда на дорогу, на бетон пошел работать. Работал как вол, курить и пить бросил, перешел на конфеты. Звеньевым сделали его, после бригадиром. Матери деньги посылает, сестренке на платье купил, выслал. У здешнего прораба Резунова книги берет, занимается: «Если вечернюю школу в Бискамже не откроют, в Аскиз уеду. Надо мне учиться…» Он черноглазый, щекастый, курносый, невысокий. Козырек кепчонки всегда задран вызывающе, губы упрямо сжаты.
Вроде бы у Толика, у Васи и у Володи много схожего в биографиях: тоже и поскитались, и законы нарушали. Но в Володе, несмотря на такую серьезную неровную биографию, есть какая-то надежность, а в Толе и Васе этого нет. Если бы решил быть бандитом — был бы, я знаю, но коли надумал учиться — человеком станет. Может, не такого уж крупного масштаба, в смысле занимаемых постов, зато настоящим.
Все дело в том, что он е с т е с т в е н н ы й ч е л о в е к. Не пытается притворяться лучше или хуже, сильнее или слабее, не заискивает перед людьми, не тратит на это силы. Ну, а, допустим, Толик не уверен в себе, не найдет никак точку устойчивости: хочется ему выскочить из своей обычной кожицы, покочевряжиться немного, поприкидываться сильнее. Потому на фронт убегал, а после испугался и рад был, когда домой по жалобе матери отправили. Если бы всерьез хотел — убежал бы. И на Сахалин за чужим, более сильным характером поехал, и с женой не ужился, потому что повелевать хотелось — а повелевать не может. Да и сюда укатил мастеру назло: тот сказал, мол, куда, зачем тебе ехать?.. А ехать, наверное, действительно не следовало: только смута от них, неуверенных, в этих серьезных местах. И главное, искомое-то рядом: будь самим собой! Любишь с техникой возиться, есть у тебя две действительно золотые руки и голова к этому делу приспособленная — ну и знай, что это твоя доля, занимайся этим, ж и в и н о р м а л ь н о. Не поднимай шума на земле, что стоишь — получишь.
Мне думается, самое главное, самое трудное в жизни — найти себя, быть естественным. И жить своей жизнью, а не выдуманной чужой. Хотя вроде бы, со стороны глядя, иногда кажется, что иной добивается больших жизненных благ, более высоких постов, когда дотягивается до выдуманного своего размера. Но чувствует он себя не на своем месте, оттого нет в его душе ни покоя, ни счастья.
Вот почему я так люблю смотреть на Людку: она предельно естественна. Ведь и биографии-то пока нет за плечами, когда бы и напридумывать себя такой или эдакой, как большинство девчонок в ее возрасте, — нет. Ходит по земле такое стриженое чудашное существо, не поймешь — не то парень, не то девчонка, нимало не смущаясь своим прозвищем «Стиляга» (да у тех, кто ее знает, это, скорее, любовная кличка), хочет — идет на танцы, хочет — лежит в палатке, в полном одиночестве, читает или думает о чем-то своем. И хранит ее судьба среди грубого люда от пошлых приставаний: редко какая девчонка продерется сквозь толпу парней перед бискамжинским клубом, чтобы ее не лапнули, не сказали что-нибудь сальное. А Людка стряхнет волосы с лица, поднимет свою широкую, не по росту длиннопалую руку, произнесет мальчишеским альтом: «Ну-ка, дяденька, дайте пройти!» И расступаются…
Вот такие дела.
Один мой знакомый писатель приехал тогда с сибирской стройки в панике: «Там калечатся судьбы детей!..» Но каждому поколению выпадает свое испытание на стойкость и жизнеспособность.
Нашим отцам — революция, гражданская война, старшим из нас — фронт Отечественной, нам — тыл. С четырнадцати-пятнадцати лет работали в оборонных цехах по две, а то по три смены, продавали водку и последнее тряпье на рынке для того, чтобы купить хлеба, ездили менять барахло на картошку в разные края, ночевали на станциях под лавками — ничего, остались живы, сохранили человеческое сердце и не приобрели цинизма.
Ну, а этому поколению выпала целина и сибирские стройки. Тоже не простое испытание, но вполне переносимое. Пусть и они проверяют себя на жизнеспособность.
Ну вот и все пока про железные дороги и про людей, которые их строят.
В пятьдесят девятом году была наконец окончена дорога Сталинск — Абакан, в шестьдесят третьем Тайшет — Лена, в шестьдесят шестом Абакан — Тайшет. Десять лет я была верна этой теме «Строители железных дорог», я не жалею об этих десяти годах, иногда мне вообще кажется, что это были самые лучшие, самые счастливые годы в моей жизни, наверное, потому, что я была тогда еще молодой, полной надежд, и пилось тогда от реки жизни нерасчетливыми, полными глотками.
БАЙКАЛ, ГОД 1963
1
Кто это первый сказал, что цвет воды в реке зависит только от цвета неба? Серое небо — серая река, голубое небо — голубая река?..
Я-то знаю, что в самый голубой день вода в Иртыше — коричневая; в Вишере — той, что впадает в Каму, — огненно-рыжая, словно кошачьи глаза; в Енисее и Абакане — стеклянно-зеленая; в Лене — серо-голубая, точно растекшаяся ртуть. В Ангаре, до того как построили ГЭС, была синяя, очень синяя… В Тибре — мазутно-смуглая, такая же, впрочем, в Москве-реке и вообще в городских реках: в Клязьме, в Темзе, в Сене…
Очень люблю я текучую воду и, когда удается, гляжу на нее пристально, чтобы поймать среди тысячи оттенков ее сокровенный, вечный.
Если говорить точным языком науки, этот сокровенный цвет текучей воды зависит от количества взвешенных частиц: глины, ила, планктона или той индустриальной дряни, которой «обогащает» ее человек. Если таких частиц мало, вода прозрачна и поэтому темно-синяя, как чистое небо.
В начале лета Байкал темно-синий, потом начинается цветение планктона, и вода становится зеленоватой.
Байкал очень холодный. В самую жару вода в нем не выше десяти градусов, а среднегодовая всего лишь четыре. Поэтому утром над Байкалом всегда колеблется дымка: огромная холодная поверхность сгущает водяные пары, тянет к себе.
Кстати, когда знаешь, что откуда идет, — меньше делаешь ошибок. Можно было бы написать: «утрами над Байкалом курится парок» или «вода в нем дымилась», — а это неверно. Слово «дымится» или «курится», во-первых, подразумевает движение вверх, а главное, поверхность, с которой поднимается дым, теряет в объеме. Здесь же совсем наоборот.
Здесь глядишь на желтоватую мглу, стягивающуюся к молчаливо-напряженному, точно огромный аэродром, зеркалу воды, — и почти физически ощущаешь, как ненасытный Байкал сосет водичку из атмосферы. Мало ему!.. Больше трехсот притоков вливают в него семьдесят кубических километров воды за год — а для чего? Для того, чтобы он отдал ее одной-единственной Ангаре. Впрочем, всю воду из Байкала Ангара смогла бы вынести только за четыреста лет. Нигде на земле нет столько пресной воды, собранной в одной котловине.
Байкал, сказка моего детства… Байкал, Ангара, омуль — знакомо ли вам обаяние непонятных слов, повторяемых в разговорах взрослыми с тех пор, как вы себя помните?..
Байкал, Байкал!.. Вот когда я до тебя добралась! Я теперь старше своего отца, того, что ходил в самые лютые морозы по улицам Иркутска в студенческой тужурке, рисуясь перед гимназистками; сидел за распространение прокламаций в Александровском централе и выгребал на веслах от Иркутска до Лиственничной — семьдесят километров против течения, пароход тут шлепает часа три!.. Я старше своего отца, оставшегося здесь, в прошлом, молодым и во многом нелепым, как и я.
Садится солнце. Байкал лениво молчит. С неба колеблясь плывет полупрозрачная мгла. Вода, белая как крыло самолета, бесконечно идет ровными, натекающими одна на другую волнами, доходит до берега и медленно прикасается к нему. Из мглы выступает пароход, молча ползет, теряя клочья дыма, и снова пропадает.
Все будущее в будущем, прошедшее в прошедшем, а настоящее неуловимо…