— Оннем куском не наелась, дак другим и вовся подавлюсь! — ответила Шура, когда мы спросили ее, почему она не вышла второй раз замуж.
Домишко у ней неказистый, один из самых плохоньких в богатом Подборовье, всей жилой площади метров пятнадцать. «Чистая изба» (каморка метров семи) отгорожена от остальной части дома фанерной, оклеенной обоями перегородкой. Там стоят две высокие пухлые кровати, висит в переднем углу икона с лампадкой, увеличенные портреты «папы» и «мамы» — так Шура называет родителей; стоит комод, накрытый вязаной салфеткой. На комоде неожиданно знакомые лекарства: валидол, валокордин, кордиамин. «От дачников остались, наверное», — решила я, когда мы с Екатериной Ивановной (журналистка, третий член нашей немногочисленной экспедиции), въехав в «чистую избу», разбирали вещи. Но ошиблась: Шура сама болеет сердцем, у ней бывают, особенно по зимам, сильные приступы. Свежий воздух, постоянный физический труд, здоровое питание — откуда бы стенокардии взяться? Потом я сообразила: озеро. Оказывается, ревматизм и связанные с ним сердечные заболевания тут у многих. Шура первый раз поехала в озеро лет двенадцати и с тех пор так и ездила наравне с мужиками; восемь лет только не ездит. Здесь у «чудских» издавна принято, что в озеро, как в поле, ходили всей семьей: мужики, ребятишки, бабы. Правда, сейчас женщин в рыбацких бригадах уже нет. Во-первых, труд тяжелый, во-вторых, заработки в рыбачьих бригадах самые высокие, что имеет значение, когда мужчина вытесняет из какой-то сферы производства женщину. Из подборовских женщин старше сорока лет нет такой, чтобы не походила с детства в озеро предостаточно и весной, и летом, и зимой, ну и ревматизм у многих. «Сапоги коротки были, дак мы тряпок поверх на ляжки намотаем, чтоб ня так…» — вспоминает старуха Короткова.
Мы с семьей Коротковых теперь в самых прекрасных отношениях. Нам всем нравится восьмилетняя Светка — синеглазая, светло-русые, в кольцах, волосы заплетены в косы, рот вишней, длинненькая, длинноногая, и вся светится, всегда веселая. Мы скормили ей привезенные конфеты, подарили красные и синие шариковые карандаши: главным образом, конечно, себе удовольствие доставляешь, одаривая такое вот улыбчивое, откровенно всему радующееся еще существо. Но Коротковы в долгу не пожелали остаться. Светка притащила нам большую миску сушеных снетков и штук пять яиц. Ну и еще — Андрей Филиппыч и старуха Короткова считают обязанностью заходить к нам, разговаривать.
Днем я обычно бываю дома одна. «Ходить по старикам» мы начинаем часов с пяти, так что до этого времени каждый занимается чем хочет. Студентки наши загорают на озере, Екатерина Ивановна гуляет, обдумывая будущие статьи, Вера Федоровна сидит дома, разносит материал по тетрадям (мы живем на разных квартирах), я тоже сижу дома, разбираю свои записи, отхожу от разговоров.
Андрею Филиппычу я бываю рада. Заходит он, как это принято в деревне, не стучась: раз дверь не на замке и не подперта палкой, значит, кто-нибудь дома. Долго шаркает валенками, поднимаясь по ступеням, проходит в избу, отодвигает занавеску, заглядывает ко мне.
— Дома, дочка? — спрашивает он легким, высоким, чуть с сипотцей голосом, твердо произнося «ч». — Что ж не гуляешь, погода горазд хороша… Шла бы на озеро, купалась бы.
Всерьез наших занятий старик не принимает и потому не может понять, почему я в прекрасный солнечный день торчу дома, копаюсь в каких-то бумагах. Тут ко всем приезжим городским относятся как к дачникам, впрочем, без ненависти или там презрения, наоборот, очень доброжелательно: с них видимый реальный доход. Встречая нас, местные жители разговаривают о том, что погода стоит горазд хорошая и вода в озере теплая. Когда же сойдутся двое деревенских — с тоской смотрят на небо: «Дожжа бы!..» Дождей не было с конца весны, дождь нужен и луку, который тут культура промысловая, одна из статей личного дохода, и траве. Скоро сенокос, а травы плохие. Хлебушку, конечно, тоже нужен дождь, но о хлебе тут не говорят, нет традиции. Рыбацкие колхозы совсем недавно начали заниматься полеводством: пашни в этих местах плохие, в основном клочки да бугры.
— Болела я, дедушка, — объясняю Андрею Филиппычу. — Воспаление легких весной у меня было, боюсь купаться!
— Ну-ну, ланно тогда. — Ему этот довод понятен, он согласно и благостно кивает головой, пристраивает свое круто согнутое ревматизмом тело на табуретку. Затем смотрит на меня ненавязчиво: о чем будем разговаривать?
— Девочки наши пошли на озеро, — говорю я, помня, что старику нравятся наши студентки.
Андрей Филиппыч опять радостно кивает головой, улыбается.
— Пушшай погуляют, учацца зимой, трудно дак… Хорошие девушки, дак и держут собя скланно, чоловека-то всягда винно. Вон у нашей продавшшыцы дочка така дикуячна, ажно глядеть соромно.
Валя, дочка местной продавщицы, притча во всех языцех: поехала учиться в Гдовское училище, вернулась остриженная, с крашеными волосами, платья носит такие, что «штаны винно», про ее поведение в Гдове тоже рассказывают всякое. Кроме того, она не стесняется схватываться с матерью по любому поводу прямо на улице — явление для деревни, конечно, необыкновенное. О том, как Валька ругалась с матерью вчера вечером, когда все пололи на «ниве» лук (тут по-старинному хорошо зовут «нивой» огород, поле — вообще всякие посадки и посевы) и рассказывает мне Андрей Филиппыч.
— Мать ей и гово́ря: дак мне бы легше, ушла б ты с нивы, как ты дикуячишься тут…
Что там ни толкуй: мол, молодежь во все времена одинаковая, и наша не хуже других, однако чтобы сопливая девчонка на виду всей деревни собачилась с матерью, — это, прямо скажем, вещь исключительная. Не вдаваясь особенно в причины того, почему в деревне даже взрослые дети испокон веков были почтительны и покорны родителям (конечно, главная причина — материальная полная зависимость, но из нее вытекала и традиция, которую лишь в крайних случаях решались нарушать), с грустью скажу, что традиция эта трещит по швам, сложившаяся, существовавшая в русской деревне семья рушится, я не думаю, что это хорошо, хотя отдаю себе отчет в тех диких крайностях, которые несла иногда в себе патриархальность. Собственно, все так круто пошло на слом совсем недавно, как раз теперь, когда деревня стала жить в достатке. Пятнадцатилетний парнишка или девчонка уже не знают, что такое всерьез хотеть есть, а про родителей несформулированно думают вроде: «А, плевать, выгонят, в город смотаюсь, еще лучше, как в кино стану жить!» — внутри у них исчезло то, что называли общим словом «страх перед родителями» (тут и кровная любовь, и уважение, и неясно осознаваемое чувство своей зависимости, подчиненности, и, наконец, истинно страх), они, как дуреющий весной от воздуха и ощущения свободы бычок, вдруг почувствовали: «все можно!» — чем ты их остановишь, чем одернешь? Силой? Голой силой ничего не сделаешь, хоть бей до крови. Затаится разве до поры до времени.
Тамара (а ее ровесниц в деревне считают молодыми, и она тоже говорит: «Молодая, ну, например, как я») с горячностью рассказывала нам про этих, пятнадцатилетних, один из которых на виду деревенской очереди осмелился закурить.
— Мать стои и будто ня види. Я подошла и говору: ето тябе няльзя! Ето вас етому учытельница учыц? Отец, подошовши к ему, в шшоку вдарил при людях. Нехороший народ стал…
Глаза Андрея Филиппыча не удивляются, не возмущаются, грустят. Вообще это нам по первому впечатлению показалось, что он такой уж характерный старик. Может, и был характерный, да несчастья пообломали. Хорошо еще, что не стал брюзгой и нытиком — сплошь и рядом такие среди неудачников.
А бед много: старшую дочь бросил с грудным ребенком муж, младшая из-за войны так и не смогла выйти замуж, уже в тридцать с лишним лет «спуталась» с каким-то шофером, родила. Сына расстреляли немцы, их со старухой схватили, как родителей партизана тоже грозились расстрелять.
— Ены меня спрашивают: скольки тябе лет? Ты в каким годе, каким месяце родился? Ня помню, в каким месяце, — коли́ плотки ловяцца. А ены поняли: в мае, — рассказывает мне Андрей Филиппыч.